Часть 5 гл 4 преступление и наказание. Преступление и наказание

У Лужина из-за расстроенной женитьбы большие убытки (неустойка за квартиру, невозвращенный задаток за новую мебель и т. д.). Лужин - среди приглашенных на поминки, а также его сосед Андрей Семенович Лебезятников, «прогрессист», имеющий отношение к «кружкам», хотя «пошленький, простоватенький человек». Его Лужин также хотел использовать в своей карьере, «заискивая у молодого поколения». Лебезятников говорит с Лужиным о «прогрессивных» идеях - эмансипации, гражданском браке, «коммунах» (Достоевский высмеивает все это), считает, что его призвание в жизни - «протестовать» против всех и вся. Несмотря на это, он говорит о Соне хорошо. Лужин просит Лебезятникова привести Соню. Тот приводит. Лужин до этого считал на столе деньги, и по приходе Сони дает ей 10 рублей под видом помощи.

Катерина Ивановна пребывает в раздраженном состоянии, т. к. почти никто из приглашенных на поминки не явился, в том числе и Лужин с Лебезятникозым. Во время поминок происходит скандал между Катериной Ивановной и Амалией Ивановной, квартирной хозяйкой. В разгар перебранки появляется Лужин. Он обвиняет Соню в том, что она украла у него 100 рублей. Соня отвечает, что ничего не брала, только 10 рублей, которые ей Лужин сам дал, и возвращает ему деньги. Лужин настаивает, что у него пропал 100-рублевый банкнот. Катерина Ивановна защищает Соню, выворачивает ей карманы, чтобы показать, что в них ничего нет. Из кармана выпадает 100 рублей. Пришедший в это время Лебезятников свидетельствует, что Лужин сам подсунул эти 100 рублей Соне в карман, и готов принять в этом присягу. Раньше Лебезятников думал, что Лужин хочет сделать благодеяние, но незаметно, поэтому Лебезятников молчал. Раскольников объясняет присутствующим, что Лужин хотел таким образом поссорить его с семьей, доказав, что Соня, которую Раскольников защищал и которой помогал, - воровка. Тогда бы Лужин восстановил свои намерения на брак с Дуней, как человек, предупреждавший ее о «характере этой девицы» заранее. Лужин понимает, что попался, но не показывает этого, принимает наглый вид, ускользает из комнаты, собирает свои вещи и съезжает с квартиры. Квартирная хозяйка гонит и Катерину Ивановну с детьми. Та со словами «я найду справедливость» собирается идти на улицу.

Раскольников уходит, отправляется к Соне. Признается ей, что убил старуху и Лизавету. Соня плачет, говорит: «Что вы это над собой сделали!», имея в виду то, что Раскольников, будучи человеком, попытался преступить общечеловеческие законы. Соня говорит, что пойдет за Раскольниковым в каторгу. Раскольников рассказывает ей о своей теории. «Я ведь только вошь убил». Соня: «Это человек-то вошь?» Раскольников: «Это закон людской. Людей не переделать. Власть дается только тому, кто посмеет наклониться и взять ее. Надо только посметь. И я захотел осмелиться. Беда в том, что человек не вошь для меня, он вошь для того, кто и не задумывается над этим вопросом. Выходит, я не имел права, т. к. я точно такая же вошь, как все. Я себя убил, а не старушонку. Что теперь делать?» Соня говорит, что «надо пойти на перекресток» и сказать людям «я убил», покаяться перед ними. Тогда Бог опять жизнь пошлет. Раскольников возражает, что ему не в чем каяться, что люди сами друг друга миллионами изводят, что они сами подлецы и что он «еще поборется», что, возможно, он рано себя осудил, что он, может быть, «человек, а не вошь». Соня предлагает дать Раскольникову крест, который достался ей от Лизаветы. Раскольников хочет взять, но в следующий момент говорит, что «потом». Приходит Лебе-зятников, сообщает, что Катерина Ивановна ходила к генералу - начальнику покойного мужа, ее выгнали, вышел скандал. Теперь она «шьет детям какие-то шапочки, чтобы ходить по дворам, крутить шарманку и собирать подаяние». Она надевает на голову драдедамовый платок (тот самый, которым укрывала Соню, когда та в первый раз вернулась с панели и Катерина Ивановна на коленях просила у нее прощения).

Раскольников идет домой. Туда приходит Дуня, говорит, что Разумихин рассказал ей все, она теперь знает, что Раскольникова преследуют по подозрению в убийстве, но она не верит. Раскольников отвечает, что Дмитрий Прокофьевич Разумихин очень хороший человек и способен сильно любить, потом прощается с сестрой. Идет бродить по улицам. Встречается с Лебезятниковым, который говорит, что Катерина Ивановна ходит по улицам, «бьет в сковороду, а детей заставляет плясать». Соня ходит за ней, уговаривая вернуться домой. Катерина Ивановна не соглашается, говоря «достаточно мы тебя мучили». Раскольников идет на указанную улицу и тоже пытается вразумить Катерину Ивановну, но та не слушает. Какой-то чиновник с орденом дает ей 3 рубля. Приходит городовой, требует «прекратить безобразие». Дети, испугавшись, пытаются убежать. Катерина Ивановна бежит за ними, но падает, у нее открывается горловое кровотечение. Катерину Ивановну при помощи городового и чиновника относят домой к Соне. Сбегаются соседи, среди них - Свидригайлов. Катерина Ивановна бредит, потом умирает. Свидригайлов говорит, что похороны берет на себя, что детей устроит в сиротские заведения и положит каждому до совершеннолетия по 1500 рублей. Просит передать Дуне, что он так употребил ее деньги. На вопрос Раскольникова, что это он так расщедрился, Свидригайлов отвечает его же словами, что иначе «Полечка по той же дороге, что и Соня, пойдет». Затем говорит, что живет через стенку от Сони и что Раскольников его чрезвычайно заинтересовал.

Часть 6

После смерти Катерины Ивановны прошло 3 дня. Раскольников встречался несколько раз со Свидригайловым, но не говорил о главном. Свидригайлов удачно пристроил детей Катерины Ивановны, служит по ней в день по две панихиды. Раскольников с Разумихиным говорят о Дуне и Пульхерии Александровне (матери Раскольникова). Разумихин вскользь упоминает о признавшемся в убийстве Миколае. Раскольников понимает, что Порфирий Петрович знает, что Миколай на самом деле не виноват. Раскольников сидит у себя дома. К нему приходит Порфирий Петрович, рассказывает, как из подозрений, косвенных данных у него выросла убежденность в виновности Раскольникова. Оказывается, он и с обыском на квартире Раскольникова был, когда тот в беспамятстве лежал, и слухи специально распускал, ожидая, что Раскольников клюнет и сам придет. Постепенно все совпало до мелочей, а Миколка - человек набожный, «фантаст», жил у какого-то божьего старца в свое время, сектант. Решил «за других пострадать». Раскольников: «Так кто же убил?» Порфирий Петрович: «Вы». Раскольников: «Почему тогда не арестуете?» Порфирий Петрович: «Доказательств нет пока. Но обязательно вас арестую. Поэтому, пока не поздно, явитесь с повинной. Сбавка будет, я помогу. Впереди еще много жизни будет. Ведь вы совсем не такой подлец, по крайней мере долго себя не морочили (теорией), сразу «до последних столбов» дошли. А «жизнь вынесет на берег, на ноги поставит, на какой берег - не ясно, но вынесет непременно. Обретите Бога - и все будет по плечу... Станьте солнцем - и вас все увидят». Раскольников: «Когда вы меня арестуете?» Порфирий Петрович: «Дня через два. Если вы руки на себя наложить захотите, то оставьте записку, что и как». Порфирий Петрович уходит.

Раскольников отправляется к Свидригайлову, который для Раскольникова до сих пор загадка. Он встречает Свидригайлова в трактире. Говорят. Свидригайлов рассказывает, что приехал в Петербург «на предмет женщин». «Пусть это разврат, но в нем есть что-то постоянное. Во всем надо держать веру, расчет, хоть и подлый. Иначе бы застрелиться пришлось». Раскольников: «Мерзость окружающей обстановки на вас не действует? Уже не можете остановиться?» Свидригайлов в ответ рассказывает о своей жизни. Марфа Петровна выкупила его из тюрьмы. «Знаете, до какой степени одурманения может иногда полюбить женщина?» Свидригайлов сразу сказал ей, что «совершенно верен быть ей не может». «После долгих слез состоялся между нами такого рода контракт:

  1. Я никогда не оставлю Марфу Петровну и всегда пребуду ее мужем.
  2. Без ее позволения не отлучусь никуда.
  3. Постоянной любовницы не заведу.
  4. За это Марфа Петровна позволяет мне иногда приглянуть на сенных девушек, но не иначе как с ее секретного ведома.
  5. Боже сохрани меня полюбить женщину из нашего сословия.
  6. Если меня посетит большая страсть, я должен открыться Марфе Петровне.

Ссоры были частые, но все кончалось хорошо, так как Марфа Петровна была женщина умная, а я большей частью молчал и не раздражался. Но вашей сестрицы она снести не смогла, хотя сама ввела в дом, была расположена к ней необычайно и даже сама мне расхваливала. Марфа Петровна рассказала Авдотье Романовне обо мне всю подноготную, включая слухи и сплетни (она любила всем подряд на меня жаловаться). Я видел, что несмотря на отвращение, Авдотья Романовна меня жалеет (а тут сразу возникает желание исправить, спасти, образумить). Авдотья Романовна такой человек, что сама ищет, какую бы ей муку принять. В это время привезли симпатичную сенную девушку Парашу. Она была глупа и подняла крик. Авдотья Романовна пришла и потребовала, чтобы я оставил Парашу в покое. Я прикинулся пораженным, смущенным и т. д. - сыграл роль недурно. Авдотья Романовна взялась меня «просвещать». Я прикинулся жертвой судьбы и прибегнул к испытанному средству - лести. А ведь даже весталку можно соблазнить лестью. Но я был слишком нетерпелив и все испортил. Мы разошлись. Я сделал еще одну глупость: стал издеваться над ее «пропагандой», появилась на сцене Параша, и не одна она. Начался содом. Но ночами мне снилась она. Тогда я решил предложить ей все свои деньги (приблизительно 30 тысяч) и бежать со мной в Петербург. Марфа Петровна состряпала свадьбу Авдотьи Романовны с Лужиным, а это было, по существу, то же самое». Раскольников: «Моя сестра терпеть вас не может». Свидригайлов: «Вы уверены? Но это неважно. Я женюсь. На шестнадцатилетней». Рассказывает, какой это «еще не развернувшийся бутончик» - «робость, слезинки стыдливости». Родители благословили. Свидригайлов: «Подарил ей драгоценностей и, оставшись наедине, грубо усадил к себе на колени. А она: “Буду вам верной женой, сделаю счастливым, только хочу иметь от вас уважение. И подарков не надо”. Женюсь непременно, хоть ей всего 16, а мне 50». Рассказывает, как соблазнил еще одну случайно встретившуюся ему девочку, приняв на себя заботы опекунства. В конце говорит Раскольникову: «Не возмущайтесь, вы и, сами порядочный циник». Собирается уходить, но Раскольников не отпускает его от себя, считая, что у него дурные намерения относительно Дуни. Свидригайлов говорит, что Сони нет дома (Раскольников собирался зайти к ней извиниться, что не был на похоронах Катерины Ивановны) - она пошла к содержательнице сиротского приюта, куда Свидригайлов поместил младших детей и рассказал содержательнице всю историю. Та назначила Соне встречу. Потом Свидригайлов намекает Раскольникову ка подслушанный разговор с Соней. Раскольников говорит, что подло подслушивать у дверей. Свидригайлов: «Если вы действительно считаете, что у дверей нельзя подслушивать, а старушонок можно лущить чем попало, уезжайте скорее в Америку. На дорогу я денег вам дам. Бросьте нравственные вопросы, иначе и соваться не надо было». Идут к Свидригайлову. Свидригайлов берет деньги, предлагает Раскольникову ехать кутить на острова. Раскольников уходит. Свидригайлов, отъехав несколько метров, слезает с извозчика и тоже не едет. Раскольников сталкивается на мосту с Дуней, но не замечает ее. Поблизости - Свидригайлов. Он делает знаки Дуне, и она подходит к нему. Свидригайлов просит ее пойти с ним, обещая показать «кое-какие документы» и говоря, что «кое-какая тайна ее брата находится у него в руках». Приходят к Соне. Ее по-прежнему нет дома. Заходят к Свидригайлову. Свидригайлов говорит, что подслушал разговор между Раскольниковым и Соней, открывает Дуне, что ее брат - убийца, рассказывает о его «теории». Дуня отвечает, что сама хочет увидеть Соню и выяснить, так ли все. Свидригайлов говорит, что всего одно ее слово - и он спасет Раскольникова, признается, что любит Дуню. Она отвергает его. Тогда Свидригайлов заявляет, что дверь заперта, соседей нет, и он может сделать с ней все, что захочет. Дуня достает из кармана револьвер (взятый у Свидригайлова же еще в деревне, когда он давал ей уроки стрельбы). Свидригайлов идет к ней, Дуня стреляет, пуля оцарапала Свидригайлову голову. Дуня стреляет еще раз - осечка. Свидригайлов: «Зарядите - я подожду». Дуня отбрасывает револьвер. Свидригайлов обнимает ее, Дуня снова просит ее отпустить. Свидригайлов: «Не любишь?» Дуня: «Нет, и не полюблю никогда». Свидригайлов ее отпускает, потом берет револьвер и уходит. Весь вечер кутит, потом идет к Соне, говорит: «Я, быть может, в Америку уеду, потому делаю последние распоряжения». Говорит, что детей пристроил, потом дает Соне 3 тыс. в подарок со словами: «У Раскольникова две дороги - или пуля в лоб, или по Владимирке (т. е. на каторгу). А если на каторгу вы за ним пойдете, то и деньги пригодятся». Уходит. В дождь, в полночь приходит на квартиру своей невесты, говорит, что должен уехать по важному делу, оставляет ей 15 тысяч рублей. Затем бродит по улицам, заходит в дрянную гостиницу, спрашивает номер. Сидит в темноте, вспоминает свою жизнь: девочку-утопленницу, Марфу Петровну, Дуню. Ему снится, что где-то в коридоре он подбирает брошенную пятилетнюю девочку. Приводит к себе, укладывает спать, потом хочет уйти, но вспоминает о девочке и возвращается к ней. Но девочка не спит, она нахально подмигивает ему, недвусмысленно тянет к нему руки, развратно ухмыляется. Свидригайлов в ужасе просыпается. Пишет на листке из записной книжки несколько строк, потом идет на улицу, доходит до пожарной каланчи и в присутствии пожарника (чтобы был свидетель) стреляется.

Раскольников приходит к матери. Она с гордостью читает его статью в журнале, которую принес Разумихин, хотя и не понимая ее содержания. Раскольников прощается с матерью, говорит, что ему надо уехать. «Любите меня всегда, что бы со мной ни случилось». Идет к себе, там встречает Дуню. Раскольников говорит, что «идет предавать себя». Дуня: «Разве ты, идучи на страдание, не смываешь уже вполовину свое преступление?» Раскольников: «Преступление?! Я убил старушонку-процентщицу, гадкую зловредную вошь. А то, что иду признаваться - это мое малодушие, просто от низости и бездарности решаюсь. Да еще из выгоды - явка с повинной». Дуня: «Но ведь ты кровь пролил». Раскольников: «Ее все проливают, за нее потом в Капитолии венчают. Я бы потом сделал сотни, тысячи добрых дел вместо одной глупости, я просто хотел этой глупостью поставить себя в независимое положение, первый шаг сделать. Но я первого шага не выдержал, т. к. подлец. Если бы мне удалось, то меня бы увенчали, а теперь - в капкан». Раскольников прощается с Дуней, идет по улице, думает: «Неужели в эти будущие 15-20 лет так уж смирится душа моя, что я с благоговением буду хныкать перед людьми, называя себя ко всякому слову разбойником? Да, именно, именно! Для этого-то они и ссылают меня теперь, этого-то им и надобно... Всякий из них подлец и разбойник уже по натуре своей. А попробуй обойти меня ссылкой, и они все взбесятся от благородного негодования». Раскольников понимает, что все так и будет - 20 лет беспрерывного гнета добьют его окончательно, ведь и вода камень точит, но Раскольников все равно идет сдаваться.

Вечером Раскольников приходит к Соне, застает там Дуню. Раскольников просит у Сони крест, та отдает ему крест Лизаветы. Раскольников идет в контору. Там узнает, что Свидригайлов застрелился. Раскольникову дурно, он выходит на улицу. Там стоит Соня. Он идет обратно в контору и признается в убийстве.

Эпилог

Сибирь. Острог. В результате всех смягчающих обстоятельств - болезнь, не воспользовался деньгами, явка с повинной, когда Миколай уже сознался в убийстве (Порфирий Петрович сдержал слово и о своих подозрениях и визите к Раскольникову умолчал), выяснилось, что когда-то Раскольников спас двоих детей во время пожара, на свои деньги почти год содержал больного сокурсника и проч. - Раскольникову дали всего восемь лет. Дуня вышла за Разумихина. В числе приглашенных были Зосимов и Порфирий Петрович. Пульхерия Александровна заболела (психическое расстройство) - поэтому ей не говорили, что с ее сыном.

Соня поехала в Сибирь. По праздникам видится у ворот острога с Раскольниковым. Раскольников болен. Но ни страдания, ни тяжелая работа не сломили его. Он не раскаялся в своем преступлении. В одном он считал себя виновным - что не выдержал преступления и сделал явку с повинной. Страдал, что не убил себя, как Свидригайлов. В остроге все преступники очень дорожили своей жизнью, что удивляло Раскольникова. Его никто не любил, даже ненавидели. Одни говорили: «Ты барин! Тебе ли было с топором ходить!» Другие: «Ты безбожник! Ты в бога не веруешь! Убить тебя надо!», хотя сами были во много раз преступнее его. Зато все полюбили Соню, хотя она у них не заискивала. В бреду Раскольникову чудилось, что весь мир должен погибнуть из-за болезни, будто есть микроб, точнее духи, одаренные умом и волей, которые вселяются в людей, делая их бесноватыми и сумасшедшими, хотя зараженные считают себя умными и неколебимыми в истине. Люди заражаются, начинают убивать друг друга, пожирать, как пауки в банке. Выздоровев, Раскольников узнает, что Соня заболела. Он в тревоге, но болезнь оказалась неопасной. Соня присылает записку, что придет его повидать на работе. Раскольников утром идет на «работы», видит дальний берег реки (перекличка с «берегом», о котором говорил Порфирий Петрович), где «была свобода, где жили люди, не похожие на здешних, там как бы самое время остановилось, точно не прошли времена Авраама и стад его». Приходит Соня. Раскольников бросается к ее ногам, плачет, понимает, что бесконечно любит ее. Раскольникову оставалось еще семь лет каторги, но он чувствовал, что воскрес (перекличка с воскрешением Лазаря). Непонятно почему, но отношение каторжников изменилось (сравни слова Порфирия Петровича: «Стань солнцем - и все тебя увидят»), Раскольников понимает, что «наступила жизнь», под подушкой у него лежит Евангелие.

V

Лебезятников имел вид встревоженный.

– Я к вам, Софья Семеновна. Извините… Я так и думал, что вас застану, – обратился он вдруг к Раскольникову, – то есть я ничего не думал… в этом роде… но я именно думал… Там у нас Катерина Ивановна с ума сошла, – отрезал он вдруг Соне, бросив Раскольникова.

Соня вскрикнула.

Преступление и наказание. Художественный фильм 1969 г. 2 серия

– То есть оно, по крайней мере, так кажется. Впрочем… Мы там не знаем, что и делать, вот что-с! Воротилась она – ее откуда-то, кажется, выгнали, может, и прибили… по крайней мере, так кажется… Она бегала к начальнику Семена Захарыча, дома не застала; он обедал у какого-то тоже генерала… Вообразите, она махнула туда, где обедали… к этому другому генералу, и, вообразите, – таки настояла, вызвала начальника Семена Захарыча, да, кажется, еще из-за стола. Можете представить, что там вышло. Ее, разумеется, выгнали; а она рассказывает, что она сама его обругала и чем-то в него пустила. Это можно даже предположить… как ее не взяли? – не понимаю! Теперь она всем рассказывает, и Амалии Ивановне, только трудно понять, кричит и бьется… Ах да: она говорит и кричит, что так как ее все теперь бросили, то она возьмет детей и пойдет на улицу, шарманку носить, а дети будут петь и плясать, и она тоже, и деньги собирать, и каждый день под окно к генералу ходить… «Пусть, говорит, видят, как благородные дети чиновного отца по улицам нищими ходят!» Детей всех бьет, те плачут. Леню учит петь «Хуторок», мальчика плясать, Полину Михайловну тоже, рвет все платья; делает им какие-то шапочки, как актерам; сама хочет таз нести, чтобы колотить, вместо музыки… Ничего не слушает… Вообразите, как же это? Это уж просто нельзя!

Лебезятников продолжал бы и еще, но Соня, слушавшая его едва переводя дыхание, вдруг схватила мантильку, шляпку и выбежала из комнаты, одеваясь на бегу. Раскольников вышел вслед за нею, Лебезятников за ним.

– Непременно помешалась! – говорил он Раскольникову, выходя с ним на улицу, – я только не хотел пугать Софью Семеновну и сказал: «кажется», но и сомнения нет. Это, говорят, такие бугорки, в чахотке, на мозгу вскакивают * ; жаль, что я медицины не знаю. Я, впрочем, пробовал ее убедить, но она ничего не слушает.

– Вы ей о бугорках говорили?

– То есть не совсем о бугорках. Притом она ничего бы и не поняла. Но я про то говорю: если убедить человека логически, что, в сущности, ему не о чем плакать, то он и перестанет плакать. Это ясно. А ваше убеждение, что не перестанет?

– Слишком легко тогда было бы жить, – ответил Раскольников.

– Позвольте, позвольте; конечно, Катерине Ивановне довольно трудно понять; но известно ли вам, что в Париже уже происходили серьезные опыты относительно возможности излечивать сумасшедших, действуя одним только логическим убеждением? Один там профессор, недавно умерший, ученый серьезный, вообразил, что так можно лечить. Основная идея его, что особенного расстройства в организме у сумасшедших нет, а что сумасшествие есть, так сказать, логическая ошибка, ошибка в суждении, неправильный взгляд на вещи. Он постепенно опровергал больного и, представьте себе, достигал, говорят, результатов! Но так как при этом он употреблял и души, то результаты этого лечения подвергаются, конечно, сомнению… По крайней мере, так кажется…

Раскольников давно уже не слушал. Поровнявшись с своим домом, он кивнул головой Лебезятникову и повернул в подворотню. Лебезятников очнулся, огляделся и побежал далее.

Раскольников вошел в свою каморку и стал посреди ее. «Для чего он воротился сюда?» Он оглядел эти желтоватые, обшарканные обои, эту пыль, свою кушетку… Со двора доносился какой-то резкий, беспрерывный стук; что-то где-то как будто вколачивали, гвоздь какой-нибудь… Он подошел к окну, поднялся на цыпочки и долго, с видом чрезвычайного внимания, высматривал во дворе. Но двор был пуст, и не было видно стучавших. Налево, во флигеле, виднелись кой-где отворенные окна; на подоконниках стояли горшочки с жиденькою геранью. За окнами было вывешено белье… Всё это он знал наизусть. Он отвернулся и сел на диван.

Никогда, никогда еще не чувствовал он себя так ужасно одиноким!

Да, он почувствовал еще раз, что, может быть, действительно возненавидит Соню, и именно теперь, когда сделал ее несчастнее. «Зачем ходил он к ней просить ее слез? Зачем ему так необходимо заедать ее жизнь? О, подлость!»

– Я останусь один! – проговорил он вдруг решительно, – и не будет она ходить в острог!

Минут через пять он поднял голову и странно улыбнулся. Это была странная мысль: «Может, в каторге-то действительно лучше», – подумалось ему вдруг.

Он не помнил, сколько он просидел у себя, с толпившимися в голове его неопределенными мыслями. Вдруг дверь отворилась, и вошла Авдотья Романовна. Она сперва остановилась и посмотрела на него с порога, как давеча он на Соню; потом уже прошла и села против него на стул, на вчерашнем своем месте. Он молча и как-то без мысли посмотрел на нее.

– Не сердись, брат, я только на одну минуту, – сказала Дуня. Выражение лица ее было задумчивое, но не суровое. Взгляд был ясный и тихий. Он видел, что и эта с любовью пришла к нему.

– Брат, я теперь знаю всё, всё. Мне Дмитрий Прокофьич всё объяснил и рассказал. Тебя преследуют и мучают по глупому и гнусному подозрению… Дмитрий Прокофьич сказал мне, что никакой нет опасности и что напрасно ты с таким ужасом это принимаешь. Я не так думаю и вполне понимаю, как возмущено в тебе всё и что это негодование может оставить следы навеки. Этого я боюсь. За то, что ты нас бросил, я тебя не сужу и не смею судить, и прости меня, что я попрекнула тебя прежде. Я сама на себе чувствую, что если б у меня было такое великое горе, то я бы тоже ушла от всех. Матери я про это ничего не расскажу, но буду говорить о тебе беспрерывно и скажу от твоего имени, что ты придешь очень скоро. Не мучайся о ней; я ее успокою; но и ты ее не замучай, – приди хоть раз; вспомни, что она мать! А теперь я пришла только сказать (Дуня стала подыматься с места), что если, на случай, я тебе в чем понадоблюсь или понадобится тебе… вся моя жизнь, или что… то кликни меня, я приду. Прощай!

Она круто повернула и пошла к двери.

– Дуня! – остановил ее Раскольников, встал и подошел к ней, – этот Разумихин, Дмитрий Прокофьич, очень хороший человек.

Дуня чуть-чуть покраснела.

– Ну! – спросила она, подождав с минуту.

– Он человек деловой, трудолюбивый, честный и способный сильно любить… Прощай, Дуня.

Дуня вся вспыхнула, потом вдруг встревожилась:

– Да что это, брат, разве мы в самом деле навеки расстаемся, что ты мне… такие завещания делаешь?

– Всё равно… прощай.

Он отворотился и пошел от нее к окну. Она постояла, посмотрела на него беспокойно и вышла в тревоге.

Нет, он не был холоден к ней. Было одно мгновение (самое последнее), когда ему ужасно захотелось крепко обнять ее и проститься с ней, и даже сказать, но он даже и руки ей не решился подать:

«Потом еще, пожалуй, содрогнется, когда вспомнит, что я теперь ее обнимал, скажет, что я украл ее поцелуй!»

«А выдержит эта или не выдержит? – прибавил он через несколько минут про себя. – Нет, не выдержит; этаким не выдержать! Этакие никогда не выдерживают…»

И он подумал о Соне.

Из окна повеяло свежестью. На дворе уже не так ярко светил свет. Он вдруг взял фуражку и вышел.

Он, конечно, не мог, да и не хотел заботиться о своем болезненном состоянии. Но вся эта беспрерывная тревога и весь этот ужас душевный не могли пройти без последствий. И если он не лежал еще в настоящей горячке, то, может быть, именно потому, что эта внутренняя, беспрерывная тревога еще поддерживала его на ногах и в сознании, но как-то искусственно, до времени.

Он бродил без цели. Солнце заходило. Какая-то особенная тоска начала сказываться ему в последнее время. В ней не было чего-нибудь особенно едкого, жгучего; но от нее веяло чем-то постоянным, вечным, предчувствовались безысходные годы этой холодной, мертвящей тоски, предчувствовалась какая-то вечность на «аршине пространства». В вечерний час это ощущение обыкновенно еще сильней начинало его мучить.

– Вот с этакими-то глупейшими, чисто физическими немощами, зависящими от какого-нибудь заката солнца, и удержись сделать глупость! Не то что к Соне, а к Дуне пойдешь! – пробормотал он ненавистно.

Его окликнули. Он оглянулся; к нему бросился Лебезятников.

– Вообразите, я был у вас, ищу вас. Вообразите, она исполнила свое намерение и детей увела! Мы с Софьей Семеновной насилу их отыскали. Сама бьет в сковороду, детей заставляет петь и плясать. Дети плачут. Останавливаются на перекрестках и у лавочек. За ними глупый народ бежит. Пойдемте.

– А Соня?.. – тревожно спросил Раскольников, поспешая за Лебезятниковым.

– Просто в исступлении. То есть не Софья Семеновна в исступлении, а Катерина Ивановна; а впрочем, и Софья Семеновна в исступлении. А Катерина Ивановна совсем в исступлении. Говорю вам, окончательно помешалась. Их в полицию возьмут. Можете представить, как это подействует… Они теперь на канаве у – ского моста, очень недалеко от Софьи Семеновны. Близко.

На канаве, не очень далеко от моста и не доходя двух домов от дома, где жила Соня, столпилась кучка народу. Особенно сбегались мальчишки и девчонки. Хриплый, надорванный голос Катерины Ивановны слышался еще от моста. И действительно, это было странное зрелище, способное заинтересовать уличную публику. Катерина Ивановна в своем стареньком платье, в драдедамовой шали и в изломанной соломенной шляпке, сбившейся безобразным комком на сторону, была действительно в настоящем исступлении. Она устала и задыхалась. Измучившееся чахоточное лицо ее смотрело страдальнее, чем когда-нибудь (к тому же на улице, на солнце, чахоточный всегда кажется больнее и обезображеннее, чем дома); но возбужденное состояние ее не прекращалось, и она с каждою минутой становилась еще раздраженнее. Она бросалась к детям, кричала на них, уговаривала, учила их тут же при народе, как плясать и что петь, начинала им растолковывать, для чего это нужно, приходила в отчаяние от их непонятливости, била их… Потом, не докончив, бросалась к публике; если замечала чуть-чуть хорошо одетого человека, остановившегося поглядеть, то тотчас пускалась объяснять ему, что вот, дескать, до чего доведены дети «из благородного, можно даже сказать, аристократического дома». Если слышала в толпе смех или какое-нибудь задирательное словцо, то тотчас же набрасывалась на дерзких и начинала с ними браниться. Иные, действительно, смеялись, другие качали головами; всем вообще было любопытно поглядеть на помешанную с перепуганными детьми. Сковороды, про которую говорил Лебезятников, не было; по крайней мере, Раскольников не видал; но вместо стука в сковороду Катерина Ивановна начинала хлопать в такт своими сухими ладонями, когда заставляла Полечку петь, а Леню и Колю плясать; причем даже и сама пускалась подпевать, но каждый раз обрывалась на второй ноте от мучительного кашля, отчего снова приходила в отчаяние, проклинала свой кашель, и даже плакала. Пуще всего выводили ее из себя плач и страх Коли и Лени. Действительно, была попытка нарядить детей в костюм, как наряжаются уличные певцы и певицы. На мальчике была надета из чего-то красного с белым чалма, чтобы он изображал собою турку. На Леню костюмов недостало; была только надета на голову красная, вязанная из гаруса шапочка (или, лучше сказать, колпак) покойного Семена Захарыча, а в шапку воткнут обломок белого страусового пера, принадлежавшего еще бабушке Катерины Ивановны и сохранявшегося доселе в сундуке, в виде фамильной редкости. Полечка была в своем обыкновенном платьице. Она смотрела на мать робко и потерявшись, не отходила от нее, скрадывала свои слезы, догадывалась о помешательстве матери и беспокойно осматривалась кругом. Улица и толпа ужасно напугали ее. Соня неотступно ходила за Катериной Ивановной, плача и умоляя ее поминутно воротиться домой. Но Катерина Ивановна была неумолима.

– Перестань, Соня, перестань! – кричала она скороговоркой, спеша, задыхаясь и кашляя. – Сама не знаешь, чего просишь, точно дитя! Я уже сказала тебе, что не ворочусь назад к этой пьяной немке. Пусть видят все, весь Петербург, как милостыни просят дети благородного отца, который всю жизнь служил верою и правдой и, можно сказать, умер на службе. (Катерина Ивановна уже успела создать себе эту фантазию и поверить ей слепо). Пускай, пускай этот негодный генералишка видит. Да и глупа ты, Соня: что теперь есть-то, скажи? Довольно мы тебя истерзали, не хочу больше! Ах, Родион Романыч, это вы! – вскрикнула она, увидав Раскольникова и бросаясь к нему, – растолкуйте вы, пожалуйста, этой дурочке, что ничего умней нельзя сделать! Даже шарманщики добывают, а нас тотчас все отличат, узнают, что мы бедное благородное семейство сирот, доведенных до нищеты, а уж этот генералишка место потеряет, увидите! Мы каждый день под окна к нему будем ходить, а проедет государь, я стану на колени, этих всех выставлю вперед и покажу на них: «Защити, отец!» Он отец сирот, он милосерд, защитит, увидите, а генералишку этого… Леня! tenez-vous droite! Ты, Коля, сейчас будешь опять танцевать. Чего ты хнычешь? Опять хнычет! Ну чего, чего ты боишься, дурачок! Господи! что мне с ними делать, Родион Романыч! Если б вы знали, какие они бестолковые! Ну что с этакими сделаешь!..

И она, сама чуть не плача (что не мешало ее непрерывной и неумолчной скороговорке), показывала ему на хнычущих детей. Раскольников попробовал было убедить ее воротиться и даже сказал, думая подействовать на самолюбие, что ей неприлично ходить по улицам, как шарманщики ходят, потому что она готовит себя в директрисы благородного пансиона девиц…

– Пансиона, ха-ха-ха! Славны бубны за горами! – вскричала Катерина Ивановна, тотчас после смеху закатившись кашлем, – нет, Родион Романыч, прошла мечта! Все нас бросили!.. А этот генералишка… Знаете, Родион Романыч, я в него чернильницей пустила, – тут, в лакейской, кстати на столе стояла, подле листа, на котором расписывались, и я расписалась, пустила, да и убежала. О, подлые, подлые. Да наплевать; теперь я этих сама кормить буду, никому не поклонюсь! Довольно мы ее мучили! (Она указала на Соню). Полечка, сколько собрали, покажи? Как? Всего только две копейки? О, гнусные! Ничего не дают, только бегают за нами, высунув язык! Ну чего этот болван смеется? (указала она на одного из толпы). Это всё потому, что этот Колька такой непонятливый, с ним возня! Чего тебе, Полечка? Говори со мной по-французски, parlez-moi français. Ведь я же тебя учила, ведь ты знаешь несколько фраз!.. Иначе как же отличить, что вы благородного семейства, воспитанные дети и вовсе не так, как все шарманщики; не «Петрушку» же мы какого-нибудь представляем на улицах, а споем благородный романс… Ах да! что же нам петь-то? Перебиваете вы всё меня, а мы… видите ли, мы здесь остановились, Родион Романыч, чтобы выбрать, что петь, – такое, чтоб и Коле можно было протанцевать… потому всё это у нас, можете представить, без приготовления; надо сговориться, так чтобы всё совершенно прорепетировать, а потом мы отправимся на Невский, где гораздо больше людей высшего общества и нас тотчас заметят: Леня знает «Хуторок»… Только всё «Хуторок» да «Хуторок», и все-то его поют! Мы должны спеть что-нибудь гораздо более благородное… Ну, что ты придумала, Поля, хоть бы ты матери помогла! Памяти, памяти у меня нет, я бы вспомнила! Не «Гусара же на саблю опираясь» петь * , в самом деле! Ах, споемте по-французски «Cinq sous»! * Я ведь вас учила же, учила же. И главное, так как это по-французски, то увидят тотчас, что вы дворянские дети, и это будет гораздо трогательнее… Можно бы даже: «Malborough s"en va-t-en guerre», так как это совершенно детская песенка и употребляется во всех аристократических домах, когда убаюкивают детей. *

Malborough s"en va-t-en guerre,
Ne sait quand reviendra… –

начала было она петь… – Но нет, лучше уж «Cinq sous»! Ну, Коля, ручки в боки, поскорей, а ты, Леня, тоже вертись в противоположную сторону, а мы с Полечкой будем подпевать и подхлопывать!

Cinq sous, cinq sous,
Pour monter notre ménage…

Кхи-кхи-кхи! (И она закатилась от кашля). Поправь платьице, Полечка, плечики спустились, – заметила она сквозь кашель, отдыхиваясь. – Теперь вам особенно нужно держать себя прилично и на тонкой ноге, чтобы все видели, что вы дворянские дети. Я говорила тогда, что лифчик надо длиннее кроить и притом в два полотнища. Это ты тогда, Соня, с своими советами: «Короче да короче», вот и вышло, что совсем ребенка обезобразили… Ну, опять все вы плачете! Да чего вы, глупые! Ну, Коля, начинай поскорей, поскорей, поскорей, – ох, какой это несносный ребенок!..

Cinq sous, cinq sous…

Опять солдат! Ну чего тебе надобно?

Действительно, сквозь толпу протеснялся городовой. Но в то же время один господин в вицмундире и в шинели, солидный чиновник лет пятидесяти, с орденом на шее (последнее было очень приятно Катерине Ивановне и повлияло на городового), приблизился и молча подал Катерине Ивановне трехрублевую зелененькую кредитку. В лице его выражалось искреннее сострадание. Катерина Ивановна приняла и вежливо, даже церемонно, ему поклонилась.

– Благодарю вас, милостивый государь, – начала она свысока, – причины, побудившие нас… возьми деньги, Полечка. Видишь, есть же благородные и

великодушные люди, тотчас готовые помочь бедной дворянке в несчастии. Вы видите, милостивый государь, благородных сирот, можно даже сказать, с самыми аристократическими связями… А этот генералишка сидел и рябчиков ел… ногами затопал, что я его обеспокоила… «Ваше превосходительство, говорю, защитите сирот, очень зная, говорю, покойного Семена Захарыча, и так как его родную дочь подлейший из подлецов в день его смерти оклеветал…» Опять этот солдат! Защитите! – закричала она чиновнику, – чего этот солдат ко мне лезет? Мы уж убежали от одного сюда из Мещанской… ну тебе-то какое дело, дурак!

– Потому по улицам запрещено-с. Не извольте безобразничать.

– Сам ты безобразник! Я всё равно как с шарманкой хожу, тебе какое дело?

– Насчет шарманки надо дозволение иметь, а вы сами собой-с и таким манером народ сбиваете. Где изволите квартировать?

– Как, дозволение! – завопила Катерина Ивановна. – Я сегодня мужа схоронила, какое тут дозволение!

– Сударыня, сударыня, успокойтесь, – начал было чиновник, – пойдемте, я вас доведу… Здесь в толпе неприлично… вы нездоровы…

– Милостивый государь, милостивый государь, вы ничего не знаете! – кричала Катерина Ивановна, – мы на Невский пойдем, – Соня, Соня! Да где ж она? Тоже плачет! Да что с вами со всеми!.. Коля, Леня, куда вы? – вскрикнула она вдруг в испуге, – о глупые дети! Коля, Леня, да куда ж они!..

Случилось так, что Коля и Леня, напуганные до последней степени уличною толпой и выходками помешанной матери, увидев, наконец, солдата, который хотел их взять и куда-то вести, вдруг, как бы сговорившись, схватили друг друга за ручки и бросились бежать. С воплем и плачем кинулась бедная Катерина Ивановна догонять их. Безобразно и жалко было смотреть на нее, бегущую, плачущую, задыхающуюся. Соня и Полечка бросились вслед за нею.

– Вороти, вороти их, Соня! О глупые, неблагодарные дети!.. Поля! лови их… Для вас же я…

Она споткнулась на всем бегу и упала.

– Разбилась в кровь! О господи! – вскрикнула Соня, наклоняясь над ней.

Все сбежались, все затеснились кругом. Раскольников и Лебезятников подбежали из первых; чиновник тоже поспешил, а за ним и городовой, проворчав: «Эх-ма!» и махнув рукой, предчувствуя, что дело обернется хлопотливо.

– Пошел! пошел! – разгонял он теснившихся кругом людей.

– Помирает! – закричал кто-то.

– С ума сошла! – проговорил другой.

– Господи, сохрани! – проговорила одна женщина, крестясь. – Девчоночку-то с парнишкой зловили ли? Вона-ка, ведут, старшенькая перехватила… Вишь, сбалмошные!

Но когда разглядели хорошенько Катерину Ивановну, то увидали, что она вовсе не разбилась о камень, как подумала Соня, а что кровь, обагрившая мостовую, хлынула из ее груди горлом.

– Это я знаю, видал, – бормотал чиновник Раскольникову и Лебезятникову, – это чахотка-с; хлынет этак кровь и задавит. С одною моею родственницей, еще недавно свидетелем был, и этак стакана полтора… вдруг-с… Что же, однако ж, делать, сейчас помрет?

– Сюда, сюда, ко мне! – умоляла Соня, – вот здесь я живу!.. Вот этот дом, второй отсюда… Ко мне, поскорее, поскорее!.. – металась она ко всем. – За доктором пошлите… О господи!

Стараниями чиновника дело это уладилось, даже городовой помогал переносить Катерину Ивановну. Внесли ее к Соне почти замертво и положили на постель. Кровотечение еще продолжалось, но она как бы начинала приходить в себя. В комнату вошли разом, кроме Сони, Раскольников и Лебезятников, чиновник и городовой, разогнавший предварительно толпу, из которой некоторые провожали до самых дверей. Полечка ввела, держа за руки, Колю и Леню, дрожавших и плакавших. Сошлись и от Капернаумовых: сам он, хромой и кривой, странного вида человек с щетинистыми, торчком стоящими волосами и бакенбардами; жена его, имевшая какой-то раз навсегда испуганный вид, и несколько их детей, с одеревенелыми от постоянного удивления лицами и с раскрытыми ртами. Между всею этою публикой появился вдруг и Свидригайлов. Раскольников с удивлением посмотрел на него, не понимая, откуда он явился, и не помня его в толпе.

Говорили про доктора и про священника. Чиновник хотя и шепнул Раскольникову, что, кажется, доктор теперь уже лишнее, но распорядился послать. Побежал сам Капернаумов.

Между тем Катерина Ивановна отдышалась, на время кровь отошла. Она смотрела болезненным, но пристальным и проницающим взглядом на бледную и трепещущую Соню, отиравшую ей платком капли пота со лба; наконец, попросила приподнять себя. Ее посадили на постели, придерживая с обеих сторон.

Кровь еще покрывала ее иссохшие губы. Она повела кругом глазами, осматриваясь:

– Так вот ты как живешь, Соня! Ни разу-то я у тебя не была… привелось…

Она с страданием посмотрела на нее:

– Иссосали мы тебя, Соня… Поля, Леня, Коля, подите сюда… Ну, вот они, Соня, все, бери их… с рук на руки… а с меня довольно!.. Кончен бал! Г"а!.. Опустите меня, дайте хоть помереть спокойно…

Ее опустили опять на подушку.

– Что? Священника?.. Не надо… Где у вас лишний целковый?.. На мне нет грехов!.. Бог и без того должен простить… Сам знает, как я страдала!.. А не простит, так и не надо!..

Беспокойный бред охватывал ее более и более. * Порой она вздрагивала, обводила кругом глазами, узнавала всех на минуту; но тотчас же сознание снова сменялось бредом. Она хрипло и трудно дышала, что-то как будто клокотало в горле.

– Я говорю ему: «Ваше превосходительство!..» – выкрикивала она, отдыхиваясь после каждого слова, – эта Амалия Людвиговна… ах! Леня, Коля! ручки в боки, скорей, скорей, глиссе-глиссе, па-де-баск! * Стучи ножками… Будь грациозный ребенок.

Du hast die schönsten Augen,
Mädchen, was willst du mehr?

Ну да, как не так! was willst du mehr, – выдумает же, болван!.. Ах да, вот еще:

В полдневный жар, в долине Дагестана * …

Ах, как я любила… Я до обожания любила этот романс, Полечка!.. знаешь, твой отец… еще женихом певал… О, дни!.. Вот бы, вот бы нам спеть! Ну как же, как же… вот я и забыла… да напомните же, как же? – Она была в чрезвычайном волнении и усиливалась приподняться. Наконец, страшным, хриплым, надрывающимся голосом она начала, вскрикивая и задыхаясь на каждом слове, с видом какого-то возраставшего испуга:

В полдневный жар!.. в долине!.. Дагестана!..
С свинцом в груди!..

Ваше превосходительство! – вдруг завопила она раздирающим воплем и залившись слезами, – защитите сирот! Зная хлеб-соль покойного Семена Захарыча!.. Можно даже сказать аристократического!..Г"а! – вздрогнула она вдруг, опамятовавшись и с каким-то ужасом всех осматривая, но тотчас узнала Соню. – Соня, Соня! – проговорила она кротко и ласково, как бы удивившись, что видит ее перед собой, – Соня, милая, и ты здесь?

Ее опять приподняли.

– Довольно!.. Пора!.. Прощай, горемыка!.. Уездили клячу!.. Надорвала-а-сь! – крикнула она отчаянно и ненавистно и грохнулась головой на подушку.

Она вновь забылась, но это последнее забытье продолжалось недолго. Бледно-желтое, иссохшее лицо ее закинулось навзничь назад, рот раскрылся, ноги судорожно протянулись. Она глубоко-глубоко вздохнула и умерла.

Соня упала на ее труп, обхватила ее руками и так и замерла, прильнув головой к иссохшей груди покойницы. Полечка припала к ногам матери и целовала их, плача навзрыд. Коля и Леня, еще не поняв, что случилось, но предчувствуя что-то очень страшное, схватили один другого обеими руками за плечики и, уставившись один в другого глазами, вдруг вместе, разом, раскрыли рты и начали кричать. Оба еще были в костюмах: один в чалме, другая в ермолке с страусовым пером.

И каким образом этот «похвальный лист» очутился вдруг на постели, подле Катерины Ивановны? Он лежал тут же, у подушки; Раскольников видел его.

Он отошел к окну. К нему подскочил Лебезятников.

– Умерла! – сказал Лебезятников.

– Родион Романович, имею вам два нужных словечка передать, – подошел Свидригайлов. Лебезятников тотчас же уступил место и деликатно стушевался. Свидригайлов увел удивленного Раскольникова еще подальше в угол.

– Всю эту возню, то есть похороны и прочее, я беру на себя. Знаете, были бы деньги, а ведь я вам сказал, что у меня лишние. Этих двух птенцов и эту Полечку я помещу в какие-нибудь сиротские заведения получше и положу на каждого, до совершеннолетия, по тысяче пятисот рублей капиталу, чтоб уж совсем Софья Семеновна была покойна. Да и ее из омута вытащу, потому хорошая девушка, так ли? Ну-с, так вы и передайте Авдотье Романовне, что ее десять тысяч я вот так и употребил.

– С какими же целями вы так разблаготворились? – спросил Раскольников.

– Э-эх! Человек недоверчивый! – засмеялся Свидригайлов. – Ведь я сказал, что эти деньги у меня лишние. Ну, а просто, по человечеству, не допускаете, что ль? Ведь не «вошь» же была она (он ткнул пальцем в тот угол, где была усопшая), как какая-нибудь старушонка процентщица. Ну, согласитесь, ну «Лужину ли, в самом деле, жить и делать мерзости, или ей умирать?» И не помоги я, так ведь «Полечка, например, туда же, по той же дороге пойдет…»

Он проговорил это с видом какого-то подмигивающего, веселого плутовства, не спуская глаз с Раскольникова. Раскольников побледнел и похолодел, слыша свои собственные выражения, сказанные Соне. Он быстро отшатнулся и дико посмотрел на Свидригайлова.

– По-почему… вы знаете? – прошептал он, едва переводя дыхание.

– Да ведь я здесь, через стенку, у мадам Ресслих стою. Здесь Капернаумов, а там мадам Ресслих, старинная и преданнейшая приятельница. Сосед-с.

– Я, – продолжал Свидригайлов, колыхаясь от смеха, – и могу вас честью уверить, милейший Родион Романович, что удивительно вы меня заинтересовали. Ведь я сказал, что мы сойдемся, предсказал вам это, – ну вот и сошлись. И увидите, какой я складной человек. Увидите, что со мной еще можно жить…

Проведав ещё в провинции о том, что в Петербурге появились быстро прогремевшие кружки прогрессистов, нигилистов, обличителей, Лужин решил по приезде туда разузнать, в силе эти люди или нет. Нельзя ли что-нибудь подустроить в своей карьере через их посредство или уж, на худой конец, застраховаться от «обличения» ими? С этой целью он и поселился у своего молодого знакомого Лебезятникова, который связан с этими кружками.

Преступление и наказание. Художественный фильм 1969 г. 2 серия

Лебезятников – худосочный, маленький и золотушный человечек с больными глазами и большими бакенбардами. Слабовольный и вообще довольно мягкий, но глуповатый – из тех пошлых, «недоучившихся самодуров, которые мигом пристают к самой модной ходячей идее, чтобы тотчас же опошлить ее, чтобы мигом окарикатурить всё, чему они же иногда самым искренним образом служат». Сейчас он «прикомандировался» к идее прогресса. Лебезятников проповедует Лужину теории Фурье и Дарвина, «гражданский протест и восстание», свободную любовь, «гражданский брак» (в смысле полного отрицания семьи), говоря, что даже покойные Белинский и Добролюбов теперь уже устарели.

Сидя у него в комнате, Лужин раскладывает на столе крупную сумму денег якобы для того, чтобы сосчитать их. Затем он просит Лебезятникова позвать Соню . Когда та приходит, Лужин извиняется за то, что «не сможет быть на поминках», даёт Соне совет похлопотать насчёт посмертного пенсиона за Мармеладова и протягивает ей десять рублей, говоря: «это – посильная сумма вашей семье от меня лично».

Соня в смущении берёт деньги и уходит.

См. полный текст этой главы.

Достоевский «Преступление и наказание», часть 5, глава 2 – краткое содержание

Катерина Ивановна возвращается с кладбища. Начинаются поминки, на которые «из гордости бедных» ухлопаны почти все деньги, полученные от Раскольникова . Эмоциональной Катерине Ивановне не нравится, что квартирная хозяйка Амалия Ивановна, руководившая приготовлением блюд для поминок, принарядилась в новое чёрное платье и чепец с лентами. Катерина Ивановна шепчет Раскольникову: «У моего папеньки-чиновника такую и за стол не пустили бы».

На поминки собираются лишь бедные соседи. Катерина Ивановна очень рада, что пришёл Раскольников. Она уверяет всех, что этот «образованный гость» готовится «занять в университете профессорскую кафедру», и сожалеет, что отказался прийти Лужин.

За столом начинаются подшучивания гостей друг над другом. Атмосферу разогревает выпитое вино. Шёпот Катерины Ивановны насчёт Амалии на ухо Раскольникову делается всё язвительнее. Соне кто-то с другого конца стола присылает тарелку: на ней вылеплены из черного хлеба два сердца, пронзенных стрелой – это намёк на её уличное ремесло.

Катерина Ивановна пускает по рукам гостей похвальный лист, полученный ею в гимназической молодости. Она начинает говорить о своей мечте открыть пансион для благородных девиц, где Соня станет её помощницей. За столом начинается смех по этому поводу. Разгорячённая Катерина Ивановна уже открыто бранится с Амалией Ивановной, грозя сорвать с неё чепчик. Вдруг отворяется дверь, и входит Лужин со строгим видом.

См. полный текст этой главы.

Достоевский «Преступление и наказание», часть 5, глава 3 – краткое содержание

Он обращается к Соне, утверждая: после её прихода с его стола в комнате Лебезятникова пропал 100-рублёвый билет. Лужин требует, чтобы Соня вернула его, иначе «пусть пеняет на себя». Посреди гробового молчания Соня слабо уверяет, что не брала денег, и пытается вернуть ему те десять рублей, который он сам ей дал. Но Лужин настаивает, чтобы она созналась в краже ещё ста: «Опомнитесь, иначе, я буду неумолим!»

Катерина Ивановна в возбуждении клянёт Лужина «судейским крючком и дураком» и сама бросается выворачивать Соне карманы для демонстрации, что там нет этих денег. Однако из кармана выпадает сторублёвка. Лужин разворачивает её, показывает всем, а потом с миной ханжеской добродетели объявляет о своей готовности «простить Софью Семёновну», «взяв в соображение общественное её положение и сопряженные с ним привычки» – и «оставить дальнейшее втуне».

Но из-за плеча Лужина выступает вошедший вместе с ним Лебезятников – и обвиняет его в «низости». Лебезятников объясняет: он видел как Лужин, провожая в их комнате Соню до двери, незаметно подсунул ей в карман сторублёвку, но тогда подумал, что его друг хочет из скромности сделать бедной девушке тайное благодеяние. Лужин обвиняет Лебезятникова в клевете, но тот настаивает на своём, задыхаясь от искреннего негодования.

Лужин требует объяснить цель, которая могла бы побудить его подсунуть деньги Соне. Её твёрдым голосом разъясняет вставший Раскольников. Он говорит, что Лужин зол из-за расстройства сватовства с его сестрой Дуней. Если бы ему удалось наклеить на Соню ярлык воровки, он доказал бы справедливость своих прежних утверждений на его, Раскольникова, счёт и мог возбудить раздор между ним и его родными.

Подпившая публика шумит, собираясь броситься на Лужина. Тот спешит ретироваться и съехать с квартиры. Соня убегает домой в истерике. Амалия Ивановна, в которую попал стакан, брошенный кем-то в Лужина, гонит с квартиры Катерину Ивановну с детьми.

Раскольников идёт к Соне.

См. полный текст этой главы.

Достоевский «Преступление и наказание», часть 5, глава 4 – краткое содержание

Раскольников собирается сознаться Соне в совершённом убийстве. Он, собственно, хочет не каяться, а оправдать свой поступок: доказать, что только «переступив черту», можно занять среди людей достойное положение. Но всё равно сделать признание для него невыносимо тяжело.

Придя, он говорит Соне: «Не случись меня и Лебезятникова, Лужин легко бы вас мог в острог засадить. И погибли бы и вы, и Катерина Ивановна, и дети... Вот если бы на ваше решение отдали: Лужину жить и делать мерзости, или умирать Катерине Ивановне? Как бы вы решили: кому из них умереть?» – «Я Божьего промысла знать не могу, – отвечает Соня. – Кто меня судьей поставил: кому жить, кому не жить?»

«А ведь ты права, Соня! – восклицает вдруг Раскольников. – Это я про Лужина и промысл... чтобы себя оправдать…» Его лицо кривится так, что Соня отшатывается.

Он признаётся ей, что убил Лизавету. Соня отстраняется с тем же детским испуганным выражением, что было и у Лизаветы в момент гибели , так же выставив руку вперёд, а потом бросается перед ним на колени: «Что вы над собой сделали! Нет тебя несчастнее никого теперь в целом свете!»

«Так не оставишь меня, Соня?» – в смятении спрашивает Раскольников. – «Нет, нет! За тобой всюду пойду! В каторгу с тобой вместе пойду!» – «Я, Соня, еще в каторгу-то, может, и не хочу идти». – «Да как вы, такой … могли на это решиться? Ты был голоден! ты… чтобы матери помочь?» – «Если б только я зарезал из того, что голоден был, то я бы теперь… счастлив был! Я хотел Наполеоном сделаться, оттого и убил… Я задал себе вопрос, поколебался бы Наполеон, если вместо Тулона и Египта ему нужно было для начала великой карьеры убить какую-нибудь старушонку-легистраторшу и стащить у неё деньги. И понял, что ему и в голову не пришло бы коробиться!»

Но вдруг Раскольников меняет тон: «Нет, это вздор! Я убил, чтобы помочь сестре с матерью, иначе не было способа кончить университет. Я ведь только вошь убил, бесполезную, гадкую, зловредную… А, впрочем, опять вру… Просто я самолюбив, завистлив, зол, мерзок, мстителен, ну… и, пожалуй, еще наклонен к сумасшествию… И деньги на университет я при желании мог бы раздобыть упорным трудом – находит же Разумихин ! Но я озлился и не захотел. Я, как паук, к себе в угол забился, работать не хотел, только лежал и думал. И я узнал, что кто крепок и силен умом и духом, тот и будет над людьми властелин ! Стоит только посметь! Я… я захотел осмелиться и убил…»

«От бога вы отошли, и вас бог поразил, дьяволу предал!..» – кричит Соня. – «Да, я знаю. Не для того я убил, чтобы, получив средства и власть, сделаться благодетелем человечества. Я для себя убил, а стал ли бы я чьим-нибудь благодетелем или всю жизнь, как паук, из всех живые соки высасывал, мне, всё равно было!.. Не деньги, главное, нужны мне были… Я хотел узнать, смогу ли я переступить или не смогу! Тварь ли я дрожащая или право имею… Черт меня тогда потащил, а уж после того мне объяснил, что не имел я права туда ходить, потому что я такая же вошь, как и все! Я себя убил, а не старушонку! Что мне теперь делать!»

«Что делать! – возбуждается Соня. – Поди, стань на перекрестке, поклонись, поцелуй сначала землю, которую ты осквернил, а потом поклонись всему свету, на все четыре стороны, и скажи всем, вслух: "Я убил!" Тогда бог опять тебе жизни пошлет! Страдание принять и искупить себя им, вот что надо!»

«На каторгу? Не пойду я туда, Соня!» – «А как жить-то будешь? С матерью и сестрой говорить? Как без человека-то прожить!» – «Нет, не пойду. Они надо мной только смеяться будут. Может, я еще человек, а не вошь и поторопился себя осудить… Я еще поборюсь. Будешь ко мне в острог ходить, если посадят?» – «Буду, буду!»

Соня хочет повесить на него крест, но Раскольников отталкивает её руку. «Да, – соглашается она. – Лучше как пойдешь на страдание, тогда и наденешь».

Вдруг стучат в дверь. Входит Лебезятников.

См. полный текст этой главы.

Достоевский «Преступление и наказание», часть 5, глава 5 – краткое содержание

Он рассказывает Соне, что Катерина Ивановна, рассорившись с квартирной хозяйкой Амалией, побежала «за справедливостью» к генералу, начальнику Мармеладова, но была прогнана оттуда и теперь собирается на улицу, «шарманку носить, а дети будут петь и плясать за деньги». И она каждый день будет с ними под окно к генералу ходить, чтобы он видел как нищенствуют «благородные дети чиновного отца».

Соня бежит на улицу искать Катерину Ивановну. Раскольников тоже выходит с Лебезятниковым, но потом бросает того и идёт к себе домой. Дома – страшная пустота и одиночество. Сделанное признание стесняет и томит его. Он начинает чувствовать ненависть к Соне.

Вдруг входит его сестра Дуня: «Брат, Разумихин мне рассказал, что тебя преследуют и по гнусному подозрению. Я теперь поняла, почему тебе так тяжело, и не сужу за то, что ты нас бросил. Но ты приди, успокой мать, а моей жизнью можешь располагать всецело!»

Дуня поворачивается уходить, но Раскольников окликает её и советует не расставаться с прекрасным человеком Разумихиным. «Прощай Дуня!» – с тоской произносит он. – «Разве мы навеки расстаемся?» – недоумевает она. – «Всё равно, прощай!»

Раскольников выходит из дому. Навстречу ему бежит Лебезятников, рассказывая: Катерина Ивановна и правда вывела детей на улицу, заставляет их петь и плясать, а Соня бегает за ними в исступлении. Они вдвоём идут туда, где всё это происходит.

Катерина Ивановна с детьми окружена народом, то пытается петь, то кричит на детей, то бранится с насмешниками из толпы. «Пусть видит весь Петербург, как милостыни просят дети благородного отца, который, можно сказать, умер на службе», – кричит она.

К ней протискивается городовой. Мальчики, увидев его, бросаются бежать. Катерина Ивановна кидается за ними, но на бегу падает – и изо рта её ручьём течёт кровь. Её переносят в Сонину квартиру, которая находится рядом.

«Бери детей с рук на руки, Соня, – хрипит Катерина Ивановна напоследок. – А я умираю, кончен бал!» Она отказывается от священника: на него только будет потрачен лишний целковый, «а не простит Бог мои грехи – и не надо!»

Катерина Ивановна умирает. Раскольников с удивлением замечает среди собравшихся в Сонину комнату людей Свидригайлова . Тот подходит к нему, говоря: «Похороны беру на себя. Детей я помещу в сиротские заведения получше и положу на каждого, до совершеннолетия по полторы тысячи капиталу. Да и Софью Семёновну из омута вытащу. Передайте Дуне, что десять тысяч, которые хотел ей отдать , я вот так употребил». И добавляет, плутовски подмигивая: «Ведь не вошь же была Катерина Ивановна, как какая-нибудь старушонка-процентщица? И не помоги я, так ведь "Полечка туда же, по той же дороге пойдет…"».

Раскольников столбенеет, слыша от Свидригайлова собственные слова, которые раньше говорил Соне . «Да ведь я здесь, через стенку, у мадам Ресслих стою, – разъясняет Свидригайлов. – Ваш разговор с Соней весь слышал. Заинтересовали вы меня, Родион Романович. Мы с вами сойдёмся, и увидите, какой я складной человек…»


Раскольников был деятельным и бодрым адвокатом Сони против Лужина, несмотря на то что сам носил столько собственного ужаса и страдания в душе. Но, выстрадав столько утром, он точно рад был случаю переменить свои впечатления, становившиеся невыносимыми, не говоря уже о том, насколько личного и сердечного заключалось в стремлении его заступиться за Соню. Кроме того, у него было в виду и страшно тревожило его, особенно минутами, предстоящее свидание с Соней: он должен был объявить ей, кто убил Лизавету, и предчувствовал себе страшное мучение, и точно отмахивался от него руками. И потому, когда он воскликнул, выходя от Катерины Ивановны: «Ну, что вы скажете теперь, Софья Семеновна?», то, очевидно, находился еще в каком-то внешне возбужденном состоянии бодрости, вызова и недавней победы над Лужиным. Но странно случилось с ним. Когда он дошел до квартиры Капернаумова, то почувствовал в себе внезапное обессиление и страх. В раздумье остановился он перед дверью с странным вопросом: «Надо ли сказывать, кто убил Лизавету?» Вопрос был странный, потому что он вдруг, в то же время, почувствовал, что не только нельзя не сказать, но даже и отдалить эту минуту, хотя на время, невозможно. Он еще не знал, почему невозможно; он только почувствовал это, и это мучительное сознание своего бессилия перед необходимостию почти придавило его. Чтоб уже не рассуждать и не мучиться, он быстро отворил дверь и с порога посмотрел на Соню. Она сидела, облокотясь на столик и закрыв лицо руками, но, увидев Раскольникова, поскорей встала и пошла к нему навстречу, точно ждала его.

Что бы со мной без вас-то было! - быстро проговорила она, сойдясь с ним среди комнаты. Очевидно, ей только это и хотелось поскорей сказать ему. Затем и ждала.

Раскольников прошел к столу и сел на стул, с которого она только что встала. Она стала перед ним в двух шагах, точь-в-точь как вчера.

Что, Соня? - сказал он и вдруг почувствовал, что голос его дрожит, - ведь все дело-то упиралось на «общественное положение и сопричастные тому привычки». Поняли вы давеча это?

Страдание выразилось в лице ее.

Только не говорите со мной как вчера! - прервала она его. - Пожалуйста, уж не начинайте. И так мучений довольно…

Она поскорей улыбнулась, испугавшись, что, может быть, ему не понравится упрек.

Я сглупа-то оттудова ушла. Что там теперь? Сейчас было хотела идти, да все думала, что вот… вы зайдете.

Он рассказал ей, что Амалия Ивановна гонит их с квартиры и что Катерина Ивановна побежала куда-то «правды искать».

Ах, боже мой! - вскинулась Соня, - пойдемте поскорее…

И она схватила свою мантильку.

Вечно одно и то же! - вскричал раздражительно Раскольников. - У вас только и в мыслях, что они! Побудьте со мной.

А… Катерина Ивановна?

А Катерина Ивановна, уж, конечно, вас не минует, зайдет к вам сама, коли уж выбежала из дому, - брюзгливо прибавил он. - Коли вас не застанет, ведь вы же останетесь виноваты…

Соня в мучительной нерешимости присела на стул. Раскольников молчал, глядя в землю и что-то обдумывая.

Положим, Лужин теперь не захотел, - начал он, не взглядывая на Соню. - Ну а если б он захотел или какнибудь в расчеты входило, ведь он бы упрятал вас в острог-то, не случись тут меня да Лебезятникова! А?

А ведь я и действительно мог не случиться! А Лебезятников, тот уже совсем случайно подвернулся.

Соня молчала.

Ну а если б в острог, что тогда? Помните, что я вчера говорил?

Она опять не ответила. Тот переждал.

А я думал, вы опять закричите: «Ах, не говорите, перестаньте!» - засмеялся Раскольников, но как-то с натугой. - Что ж, опять молчание? - переспросил он через минуту. - Ведь надо же о чем-нибудь разговаривать? Вот мне именно интересно было бы узнать, как бы вы разрешили теперь один «вопрос», - как говорит Лебезятников. (Он как будто начинал путаться.) Нет, в самом деле, я серьезно. Представьте себе, Соня, что вы знали бы все намерения Лужина заранее, знала бы (то есть наверно), что через них погибла бы совсем Катерина Ивановна, да и дети; вы тоже, впридачу (так как вы себя ни за что считаете, так впридачу). Полечка также… потому ей та же дорога. Ну-с; так вот: если бы вдруг все это теперь на ваше решение отдали: тому или тем жить на свете, то есть Лужину ли жить и делать мерзости, или умирать Катерине Ивановне? То как бы вы решили: кому из них умереть? Я вас спрашиваю.

Соня с беспокойством на него посмотрела: ей что-то особенное послышалось в этой нетвердой и к чему-то издалека подходящей речи.

Я уже предчувствовала, что вы что-нибудь такое спросите, - сказала она, пытливо смотря на него.

Хорошо, пусть; но, однако, как же бы решить-то?

Зачем вы спрашиваете, чему быть невозможно? - с отвращением сказала Соня.

Стало быть, лучше Лужину жить и делать мерзости! Вы и этого решить не осмелились?

Да ведь я божьего промысла знать не могу… И к чему вы спрашиваете, чего нельзя спрашивать? К чему такие пустые вопросы? Как может случиться, чтоб это от моего решения зависело? И кто меня тут судьей поставил: кому жить, кому не жить?

Уж как божий промысл замешается, так уж тут ничего не поделаешь, - угрюмо проворчал Раскольников.

Говорите лучше прямо, чего вам надобно! - вскричала с страданием Соня, - вы опять на что-то наводите… Неужели вы только затем, чтобы мучить, пришли!

Она не выдержала и вдруг горько заплакала. В мрачной тоске смотрел он на нее. Прошло минут пять.

А ведь ты права, Соня, - тихо проговорил он наконец. Он вдруг переменился; выделанно-нахальный и бессильно-вызывающий тон его исчез. Даже голос вдруг ослабел. - Сам же я тебе сказал вчера, что не прощения приду просить, а почти тем вот и начал, что прощения прошу… Это я про Лужина и промысл для себя говорил… Я это прощения просил, Соня… Он хотел было улыбнуться, но что-то бессильное и недоконченное сказалось в его бледной улыбке. Он склонил голову и закрыл руками лицо.

И вдруг странное, неожиданное ощущение какой-то едкой ненависти к Соне прошло по его сердцу. Как бы удивясь и испугавшись сам этого ощущения, он вдруг поднял голову и пристально поглядел на нее; но он встретил на себе беспокойный и до муки заботливый взгляд ее; тут была любовь; ненависть его исчезла, как призрак. Это было не то; он принял одно чувство за другое. Это только значило, что та минута прошла.

Опять он закрыл руками лицо и склонил вниз голову. Вдруг он побледнел, встал со стула, посмотрел на Соню и, ничего не выговорив, пересел на ее постель.

Эта минута была ужасно похожа, в его ощущении, на ту, когда он стоял за старухой, уже высвободив из петли топор, и почувствовал, что уже «ни мгновения нельзя было терять более».

Что с вами? - спросила Соня, ужасно оробевшая.

Он ничего не мог выговорить. Он совсем, совсем не так предполагал объявить и сам не понимал того, что теперь с ним делалось. Она тихо подошла к нему, села на постель подле и ждала, не сводя с него глаз. Сердце ее стучало и замирало. Стало невыносимо: он обернул к ней мертво-бледное лицо свое; губы его бессильно кривились, усиливаясь что-то выговорить. Ужас прошел по сердцу Сони.

Что с вами? - повторила она, слегка от него отстраняясь.

Ничего, Соня. Не пугайся… Вздор! Право, если рассудить, - вздор, - бормотал он с видом себя не помнящего человека в бреду. - Зачем только тебя-то я пришел мучить? - прибавил он вдруг, смотря на нее. - Право. Зачем? Я все задаю себе этот вопрос, Соня…

Он, может быть, и задавал себе этот вопрос четверть часа назад, но теперь проговорил в полном бессилии, едва себя сознавая и ощущая беспрерывную дрожь во всем своем теле.

Ох, как вы мучаетесь! - с страданием произнесла она, вглядываясь в него.

Все вздор!.. Вот что, Соня (он вдруг отчего-то улыбнулся, как-то бледно и бессильно, секунды на две), - помнишь ты, что я вчера хотел тебе сказать?

Соня беспокойно ждала.

Я сказал, уходя, что, может быть, прощаюсь с тобой навсегда, но что если приду сегодня, то скажу тебе… кто убил Лизавету.

Она вдруг задрожала всем телом.

Ну так вот, я и пришел сказать.

Так вы это в самом деле вчера… - с трудом прошептала она, - почему ж вы знаете? - быстро спросила она, как будто вдруг опомнившись.

Соня начала дышать с трудом. Лицо становилось все бледнее и бледнее.

Она помолчала с минуту.

Нашли, что ли, его? - робко спросила она.

Нет, не нашли.

Так как же вы про это знаете? - опять чуть слышно спросила она, и опять почти после минутного молчания.

Он обернулся к ней и пристально-пристально посмотрел на нее.

Угадай, - проговорил он с прежнею искривленною и бессильною улыбкой.

Точно конвульсии пробежали по всему ее телу.

Да вы… меня… что же вы меня так… пугаете? - проговорила она, улыбаясь как ребенок.

Стало быть, я с ним приятель большой… коли знаю, - продолжал Раскольников, неотступно продолжая смотреть в ее лицо, точно уже был не в силах отвести глаз, - он Лизавету эту… убить не хотел… Он ее… убил нечаянно… Он старуху убить хотел… когда она была одна… и пришел… А тут вошла Лизавета… Он тут… и ее убил.

Прошла еще ужасная минута. Оба все глядели друг на друга.

Так не можешь угадать-то? - спросил он вдруг, с тем ощущением, как бы бросался вниз с колокольни.

Н-нет, - чуть слышно прошептала Соня.

Погляди-ка хорошенько.

И как только он сказал это, опять одно прежнее, знакомое ощущение оледенило вдруг его душу: он смотрел на нее и вдруг, в ее лице, как бы увидел лицо Лизаветы. Он ярко запомнил выражение лица Лизаветы, когда он приближался к ней тогда с топором, а она отходила от него к стене, выставив вперед руку, с совершенно детским испугом в лице, точь-в-точь как маленькие дети, когда они вдруг начинают чего-нибудь пугаться, смотрят неподвижно и беспокойно на пугающий их предмет, отстраняются назад и, протягивая вперед ручонку, готовятся заплакать. Почти то же самое случилось теперь и с Соней: так же бессильно, с тем же испугом, смотрела она на него несколько времени и вдруг, выставив вперед левую руку, слегка, чуть-чуть, уперлась ему пальцами в грудь и медленно стала подниматься с кровати, все более и более от него отстраняясь, и все неподвижнее становился ее взгляд на него. Ужас ее вдруг сообщился и ему: точно такой же испуг показался и в его лице, точно так же и он стал смотреть на нее, и почти даже с тою же детскою улыбкой.

Угадала? - прошептал он наконец.

Господи! - вырвался ужасный вопль из груди ее. Бессильно упала она на постель, лицом в подушки. Но через мгновение быстро приподнялась, быстро придвинулась к нему, схватила его за обе руки и, крепко сжимая их, как в тисках, тонкими своими пальцами, стала опять неподвижно, точно приклеившись, смотреть в его лицо. Этим последним, отчаянным взглядом она хотела высмотреть и уловить хоть какую-нибудь последнюю себе надежду. Но надежды не было; сомнения не оставалось никакого; все было так! Даже потом, впоследствии, когда она припоминала эту минуту, ей становилось и странно, и чудно: почему именно она так сразу увидела тогда, что нет уже никаких сомнений? Ведь не могла же она сказать, например, что она что-нибудь в этом роде предчувствовала? А между тем, теперь, только что он сказал ей это, ей вдруг показалось, что действительно она как будто это самое и предчувствовала.

Полно, Соня, довольно! Не мучь меня! - страдальчески попросил он.

Он совсем, совсем не так думал открыть ей, но вышло так.

Как бы себя не помня, она вскочила и, ломая руки, дошла до средины комнаты; но быстро воротилась и села опять подле него, почти прикасаясь к нему плечом к плечу. Вдруг, точно пронзенная, она вздрогнула, вскрикнула и бросилась, сама не зная для чего перед ним на колени.

Что вы, что вы это над собой сделали! - отчаянно проговорила она и, вскочив с колен, бросилась ему на шею, обняла его и крепко-крепко сжала его руками.

Раскольников отшатнулся и с грустною улыбкой посмотрел на нее:

Странная какая ты, Соня, - обнимаешь и целуешь, когда я тебе сказал про это. Себя ты не помнишь.

Нет, нет тебя несчастнее никого теперь в целом свете! - воскликнула она, как в исступлении, не слыхав его замечания, и вдруг заплакала навзрыд, как в истерике.

Давно уже незнакомое ему чувство волной хлынуло в его душу и разом размягчило ее. Он не сопротивлялся ему: две слезы выкатились из его глаз и повисли на ресницах.

Так не оставишь меня, Соня? - говорил он, чуть не с надеждой смотря на нее.

Нет, нет; никогда и нигде! - вскрикнула Соня, - за тобой пойду, всюду пойду! О господи!.. Ох, я несчастная!.. И зачем, зачем я тебя прежде не знала! Зачем ты прежде не приходил? О господи!

Вот и пришел.

Теперь-то! О, что теперь делать!.. Вместе, вместе! - повторяла она как бы в забытьи и вновь обнимала его, - в каторгу с тобой вместе пойду! - Его как бы вдруг передернуло, прежняя, ненавистная и почти надменная улыбка выдавилась на губах его.

Я, Соня, еще в каторгу-то, может, и не хочу идти, - сказал он.

Соня быстро на него посмотрела.

После первого, страстного и мучительного сочувствия к несчастному опять страшная идея убийства поразила ее. В переменившемся тоне его слов ей вдруг послышался убийца. Она с изумлением глядела на него. Ей ничего еще не было известно, ни зачем, ни как, ни для чего это было. Теперь все эти вопросы разом вспыхнули в ее сознании. И опять она не поверила: «Он, он убийца! Да разве это возможно?»

Да что это! Да где это я стою! - проговорила она в глубоком недоумении, как будто еще не придя в себя, - да как вы, вы, такой… могли на это решиться?.. Да что это!

Ну да, чтобы ограбить. Перестань, Соня! - как-то устало и даже как бы с досадой ответил он.

Соня стояла как бы ошеломленная, но вдруг вскричала:

Ты был голоден! ты… чтобы матери помочь? Да?

Нет, Соня, нет, - бормотал он, отвернувшись и свесив голову, - не был я так голоден… я действительно хотел помочь матери, но… и это не совсем верно… не мучь меня, Соня!

Соня всплеснула руками.

Да неужель, неужель это все взаправду! Господи, да какая ж это правда! Кто же этому может поверить?.. И как же, как же вы сами последнее отдаете, а убили, чтоб ограбить! А!.. - вскрикнула она вдруг, - те деньги, что Катерине Ивановне отдали… те деньги… Господи, да неужели ж и те деньги…

Нет, Соня, - торопливо прервал он, - эти деньги были не те, успокойся! Эти деньги мне мать прислала, через одного купца, и получил я их больной, в тот же день, как и отдал… Разумихин видел… он же и получал за меня… эти деньги мои, мои собственные, настоящие мои.

Соня слушала его в недоумении и из всех сил старалась что-то сообразить.

А те деньги… я, впрочем, даже и не знаю, были ли там и деньги-то, - прибавил он тихо и как бы в раздумье, - я снял у ней тогда кошелек с шеи, замшевый… полный, тугой такой кошелек… да я не посмотрел в него; не успел, должно быть… Ну а вещи, какие-то все запонки да цепочки, - я все эти вещи и кошелек на чужом одном дворе, на В-м проспекте под камень схоронил, на другое же утро… Все там и теперь лежит…

Соня из всех сил слушала.

Ну, так зачем же… как же вы сказали: чтоб ограбить, а сами ничего не взяли? - быстро спросила она, хватаясь за соломинку.

Не знаю… я еще не решил - возьму или не возьму эти деньги, - промолвил он, опять как бы в раздумье, и вдруг, опомнившись, быстро и коротко усмехнулся. - Эх, какую я глупость сейчас сморозил, а?

У Сони промелькнула было мысль: «Не сумасшедший ли?» Но тотчас же она ее оставила: нет, тут другое. Ничего, ничего она тут не понимала!

Знаешь, Соня, - сказал он вдруг с каким-то вдохновением, - знаешь, что я тебе скажу: если б только я зарезал из того, что голоден был, - продолжал он, упирая в каждое слово и загадочно, но искренно смотря на нее, - то я бы теперь… счастлив был! Знай ты это!

И что тебе, что тебе в том, - вскричал он через мгновение с каким-то даже отчаянием, - ну что тебе в том, если б я и сознался сейчас, что дурно сделал? Ну что тебе в этом глупом торжестве надо мною? Ах, Соня, для того ли я пришел к тебе теперь!

Соня опять хотела было что-то сказать, но промолчала.

Потому я и звал с собою тебя вчера, что одна ты у меня и осталась.

Куда звал? - робко спросила Соня.

Не воровать и не убивать, не беспокойся, не за этим, - усмехнулся он едко, - мы люди розные… И знаешь, Соня, я ведь только теперь, только сейчас понял: куда тебя звал вчера? А вчера, когда звал, я и сам не понимал куда. За одним и звал, за одним приходил: не оставить меня. Не оставишь, Соня?

Она стиснула ему руку.

И зачем, зачем я ей сказал, зачем я ей открыл! - в отчаянии воскликнул он через минуту, с бесконечным мучением смотря на нее, - вот ты ждешь от меня объяснений, Соня, сидишь и ждешь, я это вижу; а что я скажу тебе? Ничего ведь ты не поймешь в этом, а только исстрадаешься вся… из-за меня! Ну вот, ты плачешь и опять меня обнимаешь, - ну за что ты меня обнимаешь? За то, что я сам не вынес и на другого пришел свалить: «страдай и ты, мне легче будет!» И можешь ты любить такого подлеца?

Да разве ты тоже не мучаешься? - вскричала Соня.

Опять то же чувство волной хлынуло в его душу и опять на миг размягчило ее.

Соня, у меня сердце злое, ты это заметь: этим можно многое объяснить. Я потому и пришел, что зол. Есть такие, которые не пришли бы. А я трус и… подлец! Но… пусть! все это не то… Говорить теперь надо, а я начать не умею…

Он остановился и задумался.

Э-эх, люди мы розные! - вскричал он опять, - не пара. И зачем, зачем я пришел! Никогда не прощу себе этого!

Нет, нет, это хорошо, что пришел! - восклицала Соня, - это лучше, чтоб я знала! Гораздо лучше!

Он с болью посмотрел на нее.

А что и в самом деле! - сказал он, как бы надумавшись, - ведь это ж так и было! Вот что: я хотел Наполеоном сделаться, оттого и убил… Ну, понятно теперь?

Н-нет, - наивно и робко прошептала Соня, - только… говори, говори! Я пойму, я про себя все пойму! - упрашивала она его. - Поймешь? Ну, хорошо, посмотрим!

Он замолчал и долго обдумывал.

Штука в том: я задал себе один раз такой вопрос: что если бы, например, на моем месте случился Наполеон и не было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а была бы вместо этих красивых и монументальных вещей просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую вдобавок надо убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это, если бы другого выхода не было? Не покоробился ли бы оттого, что это уж слишком не монументально и… и грешно? Ну, так я тебе говорю, что на этом «вопросе» я промучился ужасно долго, так что ужасно стыдно мне стало, когда я наконец догадался (вдруг как-то), что не только его не покоробило бы, но даже и в голову бы ему не пришло, что это не монументально… и даже не понял бы он совсем: чего тут коробиться? И уж если бы только не было ему другой дороги, то задушил бы так, что и пикнуть бы не дал, без всякой задумчивости!.. Ну и я… вышел из задумчивости… задушил… по примеру авторитета… И это точь-в-точь так и было! Тебе смешно? Да, Соня, тут всего смешнее то, что, может, именно оно так и было…

Соне вовсе не было смешно.

Вы лучше говорите мне прямо… без примеров, - еще робче и чуть слышно попросила она.

Он поворотился к ней, грустно посмотрел на нее и взял ее за руки.

Ты опять права, Соня. Это все ведь вздор, почти одна болтовня! Видишь: ты ведь знаешь, что у матери моей почти ничего нет. Сестра получила воспитание, случайно, и осуждена таскаться в гувернантках. Все их надежды были на одного меня. Я учился, но содержать себя в университете не мог и на время принужден был выйти. Если бы даже и так тянулось, то лет через десять, через двенадцать (если б обернулись хорошо обстоятельства) я все-таки мог надеяться стать каким-нибудь учителем или чиновником, с тысячью рублями жалованья… (Он говорил как будто заученное.) А к тому времени мать высохла бы от забот и от горя, и мне все-таки не удалось бы успокоить ее, а сестра… ну, с сестрой могло бы еще и хуже случиться!.. Да и что за охота всю жизнь мимо всего проходить и от всего отвертываться, про мать забыть, а сестрину обиду, например, почтительно перенесть? Для чего? Для того ль, чтоб, их схоронив, новых нажить - жену да детей, и тоже потом без гроша и без куска оставить? Ну… ну, вот я и решил, завладев старухиными деньгами, употребить их на мои первые годы, не мучая мать, на обеспечение себя в университете, на первые шаги после университета, - и сделать все это широко, радикально, так чтоб уж совершенно всю новую карьеру устроить и на новую, независимую дорогу стать… Ну… ну, вот и все… Ну, разумеется, что я убил старуху, - это я худо сделал… ну, и довольно!

В каком-то бессилии дотащился он до конца рассказа и поник головой.

Ох, это не то, не то, - в тоске восклицала Соня, - и разве можно так… нет, это не так, не так!

Сама видишь, что не так!.. А я ведь искренно рассказал, правду!

Да какая ж это правда! О господи!

Я ведь только вошь убил, Соня, бесполезную, гадкую, зловредную.

Это человек-то вошь!

Да ведь и я знаю, что не вошь, - ответил он, странно смотря на нее. - А впрочем, я вру, Соня, - прибавил он, - давно уже вру… Это все не то; ты справедливо говоришь. Совсем, совсем, совсем тут другие причины!.. Я давно ни с кем не говорил, Соня… Голова у меня теперь очень болит.

Глаза его горели лихорадочным огнем. Он почти начинал бредить; беспокойная улыбка бродила на его губах. Сквозь возбужденное состояние духа уже проглядывало страшное бессилие. Соня поняла, как он мучается. У ней тоже голова начинала кружиться. И странно он так говорил: как будто и понятно что-то, но… «но как же! Как же! О господи!» И она ломала руки в отчаянии.

Нет, Соня, это не то! - начал он опять, вдруг поднимая голову, как будто внезапный поворот мыслей поразил и вновь возбудил его, - это не то! А лучше… предположи (да! этак действительно лучше!), предположи, что я самолюбив, завистлив, зол, мерзок, мстителен, ну… и, пожалуй, еще наклонен к сумасшествию. (Уж пусть все зараз! Про сумасшествие-то говорили и прежде, я заметил!) Я вот тебе сказал давеча, что в университете себя содержать не мог. А знаешь ли ты, что я, может, и мог? Мать прислала бы, чтобы внести, что надо, а на сапоги, платье и хлеб я бы и сам заработал; наверно! Уроки выходили; по полтиннику предлагали. Работает же Разумихин! Да я озлился и не захотел. Именно озлился (это слово хорошее!). Я тогда, как паук, к себе в угол забился. Ты ведь была в моей конуре, видела… А знаешь ли, Соня, что низкие потолки и тесные комнаты душу и ум теснят! О, как ненавидел я эту конуру! А все-таки выходить из нее не хотел. Нарочно не хотел! По суткам не выходил, и работать не хотел, и даже есть не хотел, все лежал. Принесет Настасья - поем, не принесет - так и день пройдет; нарочно со зла не спрашивал! Ночью огня нет, лежу в темноте, а на свечи не хочу заработать. Надо было учиться, я книги распродал; а на столе у меня, на записках да на тетрадях, на палец и теперь пыли лежит. Я лучше любил лежать и думать. И все думал… И все такие у меня были сны, странные, разные сны, нечего говорить какие! Но только тогда начало мне мерещиться, что… Нет, это не так! Я опять не так рассказываю! Видишь, я тогда все себя спрашивал: зачем я так глуп, что если другие глупы и коли я знаю уж наверно, что они глупы, то сам не хочу быть умнее? Потом я узнал, Соня, что если ждать, пока все станут умными, то слишком уж долго будет… Потом я еще узнал, что никогда этого и не будет, что не переменятся люди, и не переделать их никому, и труда не стоит тратить! Да, это так! Это их закон… Закон, Соня! Это так!.. И я теперь знаю, Соня, что кто крепок и силен умом и духом, тот над ними и властелин! Кто много посмеет, тот у них и прав. Кто на большее может плюнуть, тот у них и законодатель, а кто больше всех может посметь, тот и всех правее! Так доселе велось и так всегда будет! Только слепой не разглядит!

Раскольников, говоря это, хоть и смотрел на Соню, но уж не заботился более: поймет она или нет. Лихорадка вполне охватила его. Он был в каком-то мрачном восторге. (Действительно, он слишком долго ни с кем не говорил!) Соня поняла, что этот мрачный катехизис стал его верой и законом.

Я догадался тогда, Соня, - продолжал он восторженно, - что власть дается только тому, кто посмеет наклониться и взять ее. Тут одно только, одно: стоит только посметь! У меня тогда одна мысль выдумалась, в первый раз в жизни, которую никто и никогда еще до меня не выдумывал! Никто! Мне вдруг ясно, как солнце, представилось, что как же это ни единый до сих пор не посмел и не смеет, проходя мимо всей этой нелепости, взять просто-запросто все за хвост и стряхнуть к черту! Я… я захотел осмелиться и убил… я только осмелиться захотел, Соня, вот вся причина!

О, молчите, молчите! - вскрикнула Соня, всплеснув руками. - От бога вы отошли, и бог вас поразил, дьяволу предал!..

Кстати, Соня, это когда я в темноте-то лежал и мне все представлялось, это ведь дьявол смущал меня? а?

Молчите! Не смейтесь, богохульник, ничего, ничего-то вы не понимаете! О господи! Ничего-то, ничего-то он не поймет!

Молчи, Соня, я совсем не смеюсь, я ведь и сам знаю, что меня черт тащил. Молчи, Соня, молчи! - повторил он мрачно и настойчиво. - Я все знаю. Все это я уже передумал и перешептал себе, когда лежал тогда в темноте… Все это я сам с собой переспорил, до последней малейшей черты, и все знаю, все! И так надоела, так надоела мне тогда вся эта болтовня! Я все хотел забыть и вновь начать, Соня, и перестать болтать! И неужели ты думаешь, что я как дурак пошел, очертя голову? Я пошел как умник, и это-то меня и сгубило! И неужель ты думаешь, что я не знал, например, хоть того, что если уж начал я себя спрашивать и допрашивать: имею ль я право власть иметь? - то, стало быть, не имею права власть иметь. Или что если задаю вопрос: вошь ли человек? - то, стало быть, уж не вошь человек для меня, а вошь для того, кому этого и в голову не заходит и кто прямо без вопросов идет… Уж если я столько дней промучился: пошел ли бы Наполеон или нет? - так ведь уж ясно чувствовал, что я не Наполеон… Всю, всю муку всей этой болтовни я выдержал, Соня, и всю ее с плеч стряхнуть пожелал: я захотел, Соня, убить без казуистики, убить для себя, для себя одного! Я лгать не хотел в этом даже себе! Не для того, чтобы матери помочь, я убил - вздор! Не для того я убил, чтобы, получив средства и власть, сделаться благодетелем человечества. Вздор! Я просто убил; для себя убил, для себя одного: а там стал ли бы я чьим-нибудь благодетелем или всю жизнь, как паук, ловил бы всех в паутину и их всех живые соки высасывал, мне, в ту минуту, все равно должно было быть!.. И не деньги, главное, нужны мне были, Соня, когда я убил; не столько деньги нужны были, как другое… Я это все теперь знаю… Пойми меня: может быть, тою же дорогой идя, я уже никогда более не повторил бы убийства. Мне другое надо было узнать, другое толкало меня под руки: мне надо было узнать тогда, и поскорей узнать, вошь ли я, как все, или человек? Смогу ли я переступить или не смогу! Осмелюсь ли нагнуться и взять или нет? Тварь ли я дрожащая или право имею…

Убивать? Убивать-то право имеете? - всплеснула руками Соня.

Э-эх, Соня! - вскрикнул он раздражительно, хотел было что-то ей возразить, но презрительно замолчал. - Не прерывай меня, Соня! Я хотел тебе только одно доказать: что черт-то меня тогда потащил, а уж после того мне объяснил, что не имел я права туда ходить, потому что я такая же точно вошь, как и все! Насмеялся он надо мной, вот я к тебе и пришел теперь! Принимай гостя! Если б я не вошь был, то пришел ли бы я к тебе? Слушай, когда я тогда к старухе ходил, я только попробовать сходил… Так и знай!

И убили! Убили!

Да ведь как убил-то? Разве так убивают? Разве так идут убивать, как я тогда шел! Я тебе когда-нибудь расскажу, как я шел… Разве я старушонку убил? Я себя убил, а не старушонку! Тут так-таки разом и ухлопал себя, навеки!.. А старушонку эту черт убил, а не я… Довольно, довольно, Соня, довольно! Оставь меня, - вскричал он вдруг в судорожной тоске, - оставь меня!

Он облокотился на колена и, как в клещах, стиснул себе ладонями голову.

Экое страдание! - вырвался мучительный вопль у Сони.

Ну, что теперь делать, говори! - спросил он, вдруг подняв голову и с безобразно искаженным от отчаяния лицом смотря на нее.

Что делать! - воскликнула она, вдруг вскочив с места, и глаза ее, доселе полные слез, вдруг засверкали. - Встань! (Она схватила его за плечо; он приподнялся, смотря на нее почти в изумлении.) Поди сейчас, сию же минуту, стань на перекрестке, поклонись, поцелуй сначала землю, которую ты осквернил, а потом поклонись всему свету, на все четыре стороны, и скажи всем, вслух: «Я убил!» Тогда бог опять тебе жизни пошлет. Пойдешь? Пойдешь? - спрашивала она его, вся дрожа, точно в припадке, схватив его за обе руки, крепко стиснув их в своих руках и смотря на него огневым взглядом.

Он изумился и был даже поражен ее внезапным восторгом.

Это ты про каторгу, что ли, Соня? Донести, что ль, на себя надо? - спросил он мрачно.

Страдание принять и искупить себя им, вот что надо.

Нет! Не пойду я к ним, Соня.

А жить-то, жить-то как будешь? Жить-то с чем будешь? - восклицала Соня. - Разве это теперь возможно? Ну как ты с матерью будешь говорить? (О, с ними-то, с ними-то что теперь будет!) Да что я! Ведь ты уж бросил мать и сестру. Вот ведь уж бросил же, бросил. О господи! - вскрикнула она, - ведь он уже это все знает сам! Ну как же, как же без человека-то прожить! Что с тобой теперь будет!

Не будь ребенком, Соня, - тихо проговорил он. - В чем я виноват перед ними? Зачем пойду? Что им скажу? Все это один только призрак… Они сами миллионами людей изводят, да еще за добродетель почитают. Плуты и подлецы они, Соня!.. Не пойду. И что я скажу: что убил, а денег взять не посмел, под камень спрятал? - прибавил он с едкою усмешкой. - Так ведь они же надо мной сами смеяться будут, скажут: дурак, что не взял. Трус и дурак! Ничего, ничего не поймут они, Соня, и недостойны понять. Зачем я пойду? Не пойду. Не будь ребенком, Соня…

Замучаешься, замучаешься, - повторяла она, в отчаянной мольбе простирая к нему руки.

Я, может, на себя еще наклепал, - мрачно заметил он, как бы в задумчивости, - может, я еще человек, а не вошь и поторопился себя осудить… Я еще поборюсь.

Надменная усмешка выдавливалась на губах его.

Этакую-то муку нести! Да ведь целую жизнь, целую жизнь!..

Привыкну… - проговорил он угрюмо и вдумчиво. - Слушай, - начал он через минуту, - полно плакать, пора о деле: я пришел тебе сказать, что меня теперь ищут, ловят…

Ах, - вскрикнула Соня испуганно.

Ну что же ты вскрикнула! Сама желаешь, чтоб я в каторгу пошел, а теперь испугалась? Только вот что: я им не дамся. Я еще с ними поборюсь, и ничего не сделают. Нет у них настоящих улик. Вчера я был в большой опасности и думал, что уж погиб; сегодня же дело поправилось. Все улики их о двух концах, то есть их обвинения я в свою же пользу могу обратить, понимаешь? и обращу; потому я теперь научился… Но в острог меня посадят наверно. Если бы не один случай, то, может, и сегодня бы посадили, наверно даже, может, еще и посадят сегодня… Только это ничего, Соня: посижу, да и выпустят… потому нет у них ни одного настоящего доказательства и не будет, слово даю. А с тем, что у них есть, нельзя упечь человека. Ну, довольно… Я только, чтобы ты знала… С сестрой и матерью я постараюсь как-нибудь так сделать, чтоб их разуверить и не испугать… Сестра теперь, впрочем, кажется, обеспечена… стало быть, и мать… Ну, вот и все. Будь, впрочем, осторожна. Будешь ко мне в острог ходить, когда я буду сидеть?

О, буду! Буду!

Оба сидели рядом, грустные и убитые, как бы после бури выброшенные на пустой берег одни. Он смотрел на Соню и чувствовал, как много на нем было ее любви, и странно, ему стало вдруг тяжело и больно, что его так любят. Да, это было странное и ужасное ощущение! Идя к Соне, он чувствовал, что в ней вся его надежда и весь исход; он думал сложить хоть часть своих мук, и вдруг, теперь, когда все сердце ее обратилось к нему, он вдруг почувствовал и сознал, что он стал беспримерно несчастнее, чем был прежде.

Соня, - сказал он, - уж лучше не ходи ко мне, когда я буду в остроге сидеть.

Соня не ответила, она плакала. Прошло несколько минут.

Есть на тебе крест? - вдруг неожиданно спросила она, точно вдруг вспомнила.

Он сначала не понял вопроса.

Нет, ведь нет? На, возьми вот этот, кипарисный. У меня другой остался, медный, Лизаветин. Мы с Лизаветой крестами поменялись, она мне свой крест, а я ей свой образок дала. Я теперь Лизаветин стану носить, а этот тебе. Возьми… ведь мой! Ведь мой! - упрашивала она. - Вместе ведь страдать пойдем, вместе и крест понесем!..

Дай! - сказал Раскольников. Ему не хотелось ее огорчить. Но он тотчас же отдернул протянутую за крестом руку.

Не теперь, Соня. Лучше потом, - прибавил он, чтоб ее успокоить.

Да, да, лучше, лучше, - подхватила она с увлечением, - как пойдешь на страдание, тогда и наденешь. Придешь ко мне, я надену на тебя, помолимся и пойдем.

В это мгновение кто-то три раза стукнул в дверь.

Софья Семеновна, можно к вам? - послышался чей-то очень знакомый вежливый голос.

Соня бросилась к дверям в испуге. Белокурая физиономия господина Лебезятникова заглянула в комнату.

«Преступление и наказание»

5 часть романа Ф.М.Достоевского

Проверочная работа для 10 класса

по содержанию романа

учитель высшей категории ГБОУ СОШ 579 Приморского района г.Санкт-Петербурга

Котова Екатерина Леонидовна

2015

Проверочная работа по 5 части романа Ф.М.Достоевского «Преступление и наказание»

    1 вариант. В чем видит свою ошибку Лужин после рокового объяснения с Дунечкой?

    2 вариант. Какие две причины побудили Лужина остановиться у Андрея Семеновича Лебезятникова?

    Чья характеристика: «…был приглуповат… Это был один из того …легиона пошляков, дохленьких недоносков и всему недоучившихся самодуров, которые мигом пристают к самой модной идее, чтобы тотчас опошлить ее...»

    Кого из литературных персонажей другого автора

    2 половины 19 века напоминает? Кого так зло пародирует Достоевский?

    1 вар. Кого «отколотил», по словам Лужина, или «просто отпихнул», по его словам, Лебезятников?

    2 вар. Каким образом Лебезятников «совершенно бескорыстно развивал» Сонечку, «стараясь возбудить в ней протест»?

    1 вар. Какую сумму дал Лужин Соне?

    2 вар. Сколько денег Лужин тайно положил в карман Соне?

    1 вариант. В какой момент поминок ВДРУГ появляется Лужин? В чем смысл

ТАКОГО его появления?

    2 вар. В чем обвиняет Лужин Соню? Кто выворачивает ее карманы?

    1 вариант. Кто разоблачил Лужина?

    2 вариант. Кто рассказывает об истинных мотивах поступка Лужина?

    Придя к Соне, чтобы сделать признание, Раскольников спрашивает ее: «Если бы на ваше решение отдали: Лужину жить и делать мерзости или умирать Катерине Ивановне? То как бы вы решили: кому из них умереть?»

    Что отвечает Соня, и как вы можете прокомментировать ее слова?

    1 вариант. Что говорит Соня, встав на колени перед Раскольниковым, после его признания?

    2 вариант. Закончите реплику Раскольникова: «Если бы только я зарезал из того, что голоден был, то я бы теперь…»

    1 вариант. Раскольников, оправдываясь, скажет: «Я ведь только вошь убил, Соня, бесполезную, гадкую, зловредную». Что в ответ восклицает Соня?

2 вариант. Раскольников, рассуждая о причинах убийства, скажет: «Власть дается только тому, кто…» Закончите его реплику

10 вопрос.

    1 вариант. «Что мне делать?» – спрашивает Раскольников. Соня, сверкая глазами, с внезапным восторгом дает совет. Какой?

    2 вариант. Какой предмет просит Соня взять Раскольникова? Почему он отказывается?

    1 вариант. Кто и с какой целью навещает Раскольникова в его каморке в минуту его раздумья после признания Соне?

    2 вариант. Какое «странное зрелище, способное заинтересовать уличную публику» наблюдает Раскольников»

12 вопрос.

    1 вариант. Куда приносят умирать Катерину Ивановну?

    2 вариант. Кто делает Раскольникову предложение обеспечить детей покойной Катерины Ивановны и намекает на свою осведомленность в преступлении?

1 вопрос. 1 вар. Денег совсем не давал 2 вар. Сэкономить хотел и «заискать» у молодых поколений, «забежать вперед, чтобы подустроить свою карьеру»

2 вопрос Похож на Ситникова («Отцы и дети»). А также пародия на «новых людей» Чернышевского

3 вопрос. 1 вар. Катерину Ивановну. 2 вар. Подбивался к ней с домогательствами

4 вопрос. 1 вар. 10 рублей. 2 вар. 100 рублей

5 вопрос. 1 вар. Кульминация – скандал, ссора Катерины Ивановны с Амалией Ивановной. Театральность, искусственность явления «героя»

2 вар. Катерина Ивановна

6 вопрос. 1 вар. Лебезятников 2 вар. Раскольников

7 вопрос. «Да ведь я божьего промысла знать не могу»

8 вопрос. 1 вар. «Что вы это над собой сделали!» 2 вар. …я бы теперь счастлив был

9 вопрос. 1 вар. «Это человек-то вошь!» 2 вар. … посмеет наклониться и взять ее

10 вопрос. 1 вар. Публичное покаяние на площади 2 вар. Сонин крест. Не уверен, что пойдет по пути смирения.

11 вопрос. 1 вар. Дуня. Успокоить брата и уверить, что готова помочь

2 вар. Катерина Ивановна под шарманку поет, стучит в сковороду, бьет детей и учит их петь

12 вопрос. 1 вар. В комнату Сони 2 вар. Свидригайлов.

Литература

    . Преступление и наказание. Федор Достоевский Лениздат 1970 г.