Горький детство когда. Максим Горький - (Автобиографическая трилогия). Детство

Воспоминания Алеши о семье тесно связаны с уходом из жизни отца и приездом бабушки «сверху, с Нижнего, по воде». Слова эти были непонятны мальчику.

Бабушка с добрым рыхлым лицом и певучим голосом просила попрощаться с отцом. Впервые мальчик увидел, как взрослые плачут. Страшно кричала и выла мать: ушел близкий человек, семья осталась без кормильца. Отец запомнился веселым, мастеровитым, он часто возился с сыном, брал его с собой на рыбалку. Мама – строгая, работящая, статная.

Хоронили отца в желтом гробу, в яме стояла вода и квакали лягушки.
В эти страшные дни у Алеши родился братик Максимка, но не прожил и нескольких дней, умер.

Во время поездки на пароходе маленький путешественник впервые услышал незнакомые слова «матрос», «Саратов». Максимку положили в ящик, и полная бабушка вынесла его на вытянутых руках на палубу. Седой матрос объяснил, что пошли хоронить.

– Знаю, – ответил малец, – я видел, как похоронили лягушек на дне ямы.
– Лягушек не жалко, мать пожалей, – сказал матрос. – Вон, как горе ее ушибло.

Увидев, что пароход причалил, а люди засобирались сойти на берег, будущий писатель решил, что и ему пора. Но попутчики стали тыкать пальцем и кричать: «Чей? Чей?» Прибежал матрос и увел мальчугана назад, в каюту, погрозив пальцем.

Путешествие на пароходе по Волге

По дороге Алеша много разговаривал с бабушкой, ему нравилось ее слушать, слова были похожи на цветы, речь образная, певучая. Сама Акулина Ивановна, полная, грузная, с длинными волосами, которые она называла сущим наказанием и подолгу расчесывала, удивительно легко двигалась, глаза ее смеялись. Она стала лучшим другом внуку на всю жизнь, подарила ему ту силу, что позволяла справляться с любыми трудностями.

За окном сменялись картины природы, Волга величаво несла свои воды, пароход двигался медленно, ведь шел против течения. Бабушка рассказывала сказки о добрых молодцах, о святых, прибаутки про домового, который занозил палец. Послушать истории присаживались и матросы, за это они давали рассказчице табак, угощали водочкой и арбузами. Есть фрукты приходилось тайно, так как этим же рейсом ехал санитарный инспектор, который все запрещал. Мама выходила на палубу, но держалась в сторонке, пыталась образумить бабушку, мол, над ней смеются. Та лишь улыбалась в ответ: и пускай.

И взрослые, и дети не понравились Алеше. Теплые отношения установились у него лишь с теткой Натальей. Особенно враждебно мальчика принял дед Василий. Дом показался приземистым, некрасивым. В тесном и грязном дворе висели какие-то тряпки, было неухоженно, неуютно.

Жизнь в Нижнем Новгороде была пустой, пестрой и тусклой, как грустная сказка. Дом был наполнен ядовитым туманом всеобщей вражды. Братья матери требовали раздела имущества, так как Варвара вышла замуж «самокруткой», без благословения родителей. Дядья ругались и трясли головами, как собаки. Михаила, «иезуита», связывали полотенцем, а с лица Якова, «фармазона», смывали кровь. Дед оглушительно кричал на всех. Плакали дети.

Каширин-старший казался чище и аккуратнее сыновей, хотя у тех были костюмы и жилетки. Дед следил за Алешей злыми и умными глазами, мальчик старался не попадаться на пути.

Будущий писатель вспоминал, что родители всегда были веселы, дружны между собой, много общались. А здесь, у деда, все поголовно ругались, злословили, доносили друг на друга, обижали того, кто слабее. Отпрыски были прибитыми, неразвитыми.

Не битье, а наука

Дети шалили: нагревали инструменты, чтобы разыграть мастера Григория, устраивали соревнования между упряжками тараканов, ловили мышей и пытались их дрессировать. Глава семейства раздавал подзатыльники направо и налево, выпорол внука Сашу за раскаленный наперсток. Астраханский гость никогда раньше не присутствовал при экзекуциях, самого его отец не бил.

– И зря, – припечатывал дед.

Обычно Варвара защищала сына, но однажды и ему пришлось испытать на себе крепкую руку. Двоюродный брат подговорил перекрасить белую праздничную скатерть. Жестокий глава семьи высек розгами обоих – и Сашку-доносчика, и Алешу. Бабушка отругала мать, не сумевшую спасти сына от расправы. А у самого мальчика на всю жизнь сердце стало чутким к любой несправедливости и обиде.

Дед пытался помириться с внуком: принес ему гостинцы – пряники и изюм, рассказал, как сам не раз был избит. В молодости тянул бурлаком баржи от Астрахани до Макарьева.

Бабушка с малых лет плела кружева, замуж вышла в 14-м году, родила 18 детей, но почти все умерли. Акулина Ивановна была неграмотная, но знала много рассказов, сказок, историй про Мирона-отшельника, Марфу-посадницу и Илью-пророка, слушать можно было сутками. Алеша не отпускал рассказчицу от себя, задавал много вопросов, на все получал исчерпывающие ответы. Иногда бабушка выдумывала небылицы про чертей, которые вылезали из каменки и переворачивали лохань с бельем или устраивали чехарду. Не поверить в достоверность было невозможно.

В новом доме на Канатной улице устраивались чаепития, приходили денщики, соседи, знакомый постоялец по прозвищу Хорошее Дело. Извозчик Петр приносил варенье, кто-то – белый хлеб. Бабушка рассказывала собравшимся байки, легенды, былины.

Праздники в семье Кашириных

Праздники начинались одинаково: все приходили принаряженные, дядя Яков брал гитару. Играл подолгу, казалось, будто засыпает, а руки действуют сами по себе. Голос у него был неприятно свистящий: «Ой, скучно мне, грустно мне…» Алеша плакал, слушая, как один нищий у другого портянки украл.

Разогревшись, гости пускались в пляс. Ваня-цыганок метался стрижом, а бабушка плыла, как по воздуху, а потом кружилась, будто молодая. Няня Евгения пела о царе Давиде.

Алеша любил бывать в красильной мастерской, смотреть, как подкладывают дрова в костер, как варят краску. Мастер частенько говорил:

– Вот ослепну, пойду по миру, буду просить милостыню у добрых людей.

Простодушный мальчик подхватывал:

– Ослепни скорее, дяденька, я пойду с тобой.

Григорий Иванович советовал крепко держаться за бабушку: она человек «почти святой, потому что правду любит».

Когда цеховой мастер потерял зрение, его сразу же уволили. Несчастный ходил по улицам вместе со старушкой, которая просила на кусок хлеба за двоих. А сам мужчина молчал.

По словам бабушки, все они виноваты перед Григорием, и Бог их накажет. Так и вышло: через десять лет уже Каширин-старший бродил по улицам с протянутой рукой, молил о копеечке.

Цыганок Иван, подмастерье

Иван подставлял руку, когда стегали розгами, чтобы страдальцу досталось меньше. Подкидыш воспитывался в семье Кашириных с младенчества. Он сочувствовал новенькому: учил его «не сжиматься, а растекаться киселем» и «вилять телом вслед за лозой». И обязательно кричать благим матом.

Цыганку поручали закупку товаров на всю семью. Ездил добытчик на ярмарку на мерине, выполнял поручение с большим умением и старанием. Привозил птицу, рыбу, мясо, потроха, муку, масло, сладости. Все удивлялись, как за пять рублей можно купить провизии на 15. Бабушка объясняла, что Иван больше украдет, чем купит. Дома его почти не ругали за это. Но боялись, что поймают, и попадет цыганок в острог.

Только умер подмастерье, будучи придавленным огромным крестом, который нес со двора на кладбище по просьбе дяди Якова.

Алешу начали учить молитвам, с ним много занималась беременная тетка Наталья. Многие слова были непонятны, например, «яко же».

Бабушка каждый день докладывала Богу, как прошел день, любовно протирала иконы. По ее словам, Бог сидит под серебряными липами, и в раю у него не бывает ни зимы, ни осени, а цветы никогда не вянут. Акулина Ивановна часто приговаривала: «Как хорошо-то жить, как славно». Мальчик недоумевал: что ж тут хорошего? Дед жестокий, братья злые, недружные, мама уехала и не возвращается, Григорий слепнет, тетка Наталья ходит в синяках. Славно?

А вот Бог, в которого верил дед, был другой: строгий, непонятный. Он всегда наказывал, был «мечом над землею, бичом грешников». Пожары, наводнения, ураганы, болезни – все это наказание, присланное свыше. Дед никогда не отступал от молитвослова. Бабушка как-то заметила: «Скучно Богу слушать тебя, талдычишь одно и то же, от себя ни одного словечка не добавишь». Каширин рассердился и запустил в жену блюдцем.

Акулина Ивановна ничего не боялась: ни грозы, ни молнии, ни воров, ни убийц, была невероятно смелой, перечила даже деду. Единственное существо, которое вгоняло в нее ужас, был черный таракан. Мальчик иногда по часу ловил насекомое, иначе пожилая женщина не могла спокойно уснуть.

– Зачем нужны эти твари, не пойму, – пожимала плечами бабушка, – вошь показывает, что начинается болезнь, мокрица, что в доме сыро. А тараканы-то на что?

Пожар и роды тетки Натальи

В красильной мастерской начался пожар, нянька Евгения увела детей, а Алеша спрятался за крыльцом, потому что хотел посмотреть, как языки пламени будут есть крышу. Поразило мужество бабушки: укутавшись в мешок, она побежала в огонь, чтобы вынести медный купорос и банки с ацетоном. Дед в страхе закричал, но бесстрашная женщина уже выбежала с нужными кульками и банками в руках.

В это же время начались роды у тетки Натальи. Когда немного притушили тлеющие постройки, кинулись помогать роженице. Грели воду на печи, готовили посуду, тазы. Но несчастная умерла.

Дед учил внука грамоте. Радовался: мальчонка растет сообразительным. Когда Алеша читал псалтырь, суровость деда уходила. Звал питомца еретиком, солеными ушами. Учил: «Будь хитер, только баран простодушен».

Дед гораздо реже, нежели бабушка, рассказывал о своем прошлом, но не менее интересно. Например, о французах под Балахной, которых приютил русский помещик. Вроде враги, а жалко. Хозяйки протягивали пленным горячие калачи, уж очень бонапартисты их любили.

Дед спорил о прочитанном с извозчиком Петром. Оба сыпали поговорками. Также они пытались определить, кто из святых всего святее.

Жестокость улицы

Сыновья Василия Каширина отделились. Алеша почти не гулял, он не ладил с мальчишками, дома было интереснее. Мальчик не мог понять, как можно над кем-либо издеваться.

Сорванцы угоняли еврейских коз, мучили собак, травили слабых людей. Так, они кричали одному мужчине в нелепой одежде: «Игоша – смерть в кармане!» Упавшего могли закидать камнями. Ослепший мастер Григорий тоже нередко становился их мишенью.

Упитанный, дерзкий Клюшников не давал проходу Алеше, всегда обижал его. Но постоялец по прозвищу Хорошее Дело подсказал: «Он толстый, а ты верткий, живой. Побеждает юркий, ловкий». На следующий день Алеша легко победил давнего врага.

Однажды Алеша закрыл в погребе кабатчицу, так как она бросила в бабушку морковку. Пришлось не только срочно выпустить пленницу на волю, но и выслушать нотацию: «В дела взрослых никогда не лезь. Взрослые – люди испорченные, греховные. Живи детским разумом, не думай, что сумеешь старшим помочь. Им и самим-то разобраться трудно».

Каширин стал брать небольшие суммы в рост и вещи под залог, хотел подзаработать. На него донесли. Потом дед говорил, что избежать тюрьмы ему помогли святые угодники. Водил внука в церковь: только там можно очиститься.

Большей частью дед не верил людям, видел в них только плохое, замечания его были желчными, ядовитыми. Уличные острословы прозвали хозяина Кащеем Кашириным. Бабушка же была светлой, искренней, и Бог бабушки тоже был таким же – сияющим, неизменно ласковым и добрым. Бабушка учила «чужих законов не слушаться и за чужую совесть не прятаться».

На Сенной площади, где была водопроводная колонка, мещане били одного человека. Акулина Ивановна увидела драку, бросила коромысло и кинулась спасать парня, у которого уже была разорвана ноздря. Алеша побоялся влезть в клубок тел, но поступком бабушки восхитился.

История женитьбы отца

Посватался отец-краснодеревщик, сын ссыльного, к Варваре, но воспротивился этому Василий Каширин. Акулина Ивановна помогла молодым тайно обвенчаться. Михаил и Яков не приняли Максима, всячески ему вредили, обвиняли в видах на наследство и даже пытались утопить в ледяной воде Дюкова пруда. Но зять простил душегубов и выгородил перед квартальным.

По этой причине родители уехали из родного города в Астрахань, чтобы вернуться через пять лет в неполном составе. К маме сватался часовщик, но он был ей неприятен, и она отказала ему, несмотря на давление отца.

Дети полковника Овсянникова

Алеша наблюдал за соседскими детьми с высокого дерева, но ему не позволяли с ними общаться. Однажды он спас от падения в колодец младшего из Овсянниковых. Старшие братья Алешу зауважали, приняли в свою компанию, а он ловил для приятелей птиц.

Социальное неравенство
Но отец, полковник, с предубеждением относился к семье цехового мастера и выгнал мальчика со двора, запретив даже приближаться к его сыновьям. Алеша впервые почувствовал, что такое социальное расслоение: ему не положено играть с барчуками, он не подходит им по статусу.

А братья Овсянниковы полюбили славного соседа-птицелова и общались с ним через дырку в заборе.

Извозчик Петр и его племянник

Петр вел с Кашириным длинные беседы, любил дать совет, прочитать нотацию. У него было плетеное лицо, похожее на решето. Вроде молодой, но уже старик. Пешков с крыши плюнул на лысину барина, и только Петр его за это похвалил. По-отечески опекал своего немого племянника Степана.

Узнав, что Алеша играет с полковничьими детьми, Петр доложил об этом деду, и мальчику попало. Закончил доносчик плохо: его нашли мертвым в снегу, а всю банду разоблачила полиция: оказалось, что вполне разговорчивый Степан вместе с дядькой и еще кем-то третьим грабили церкви.

В доме появились будущие родственники: мамин ухажер Евгений Васильевич и его мать – «зеленая старуха» с пергаментной кожей, глазками «на ниточках», острыми зубами. Однажды пожилая дама осведомилась:

– Почему ты так быстро ешь? Тебя надо воспитывать.

Алеша вытащил кусок изо рта, подцепил на вилку и протянул гостье:

– Ешьте, если жалко.

А однажды он приклеил обоих Максимовых к стульям вишневым клеем.
Мама просила сына не шалить, она всерьез собралась замуж за этого чудака. После венчанья новые родственники уехали в Москву. Никогда сын не видел улицу такой мертвенно-пустой, как после отъезда матери.

Скупость разорившегося деда

Под старость дед «сдурел», как сказала бабушка. Он объявил, что делит имущество: Акулине – горшки и кастрюли, ему – все остальное. В очередной раз продал дом, деньги дал в рост евреям, семья переехала в две комнатки в цокольном этаже.

Обед готовили по очереди: один день дед, другой – бабушка, которая подрабатывала плетением кружев. Каширин не стеснялся подсчитывать чаинки: он положил заварки больше, чем другая сторона. Значит, и чаю ему положено выпить не два, а три стакана.

Вернулись из Москвы мама с Евгением, сообщив, что дом и все имущество сгорели. Но дед вовремя навел справки и уличил молодоженов во лжи: новый мамин муж Максимов проигрался в пух и прах, разорил семью. Переехали в село Сормово, где была работа на заводе. Каждый день гудок звал рабочих волчьим воем, проходная «пережевывала» толпу. Родился сын Саша и почти сразу умер, вслед за ним появился на свет Николка – золотушный, слабенький. Мать болела, кашляла. А мошенник Максимов ограбил рабочих, его уволили с треском. Но он устроился в другое место. Стал изменять матери с женщинами, ссоры не прекращались. Однажды даже ударил беззащитную супругу, но получил отпор от пасынка.

Алеша нашел в книге две банкноты – 1 рубль и 10 рублей. Рубль взял себе, купил сладостей и сказки Андерсена. Мама плакала:

– У нас каждая копейка на счету, как ты мог?

Максимов рассказал о проступке коллеге, а тот был отцом одного из соучеников Пешкова. Алешу в школе стали звать вором. Варвара была потрясена тем, что отчим не пожалел мальчонку, сообщил о неблаговидном поступке посторонним людям.

В школе и на промысле

Учебников не хватало, поэтому на уроки богословия Алешу не пускали. Но приехал епископ и поддержал мальчика, знающего множество псалмов и жития святых. Ученику Пешкову вновь разрешили посещать уроки закона божьего. По остальным предметам паренек хорошо успевал, получил похвальный лист и книги. Из-за безденежья подарки пришлось отдать лавочнику, чтобы выручить 55 копеек.

Вместе с товарищами Вяхирем, Чуркой, Хаби, Костромой и Язем Алеша собирал по помойкам ветошь, кости, стекло, куски железа и сдавал сборщику утиля. Воровали бревна, доски. В школе ребята стали презирать Пешкова, стыдить, называли нищебродом, жаловались, что от него дурно пахнет. Паренек был уверен, что это неправда: ведь он старался мыться ежедневно, менял одежду. В результате и вовсе бросил школу.

3.8 (75%) 4 votes

Сыну моему посвящаю

I

В полутемной тесной комнате, на полу, под окном, лежит мой отец, одетый в белое и необыкновенно длинный; пальцы его босых ног странно растопырены, пальцы ласковых рук, смирно положенных на грудь, тоже кривые; его веселые глаза плотно прикрыты черными кружками медных монет, доброе лицо темно и пугает меня нехорошо оскаленными зубами. Мать, полуголая, в красной юбке, стоит на коленях, зачесывая длинные мягкие волосы отца со лба на затылок черной гребенкой, которой я любил перепиливать корки арбузов; мать непрерывно говорит что-то густым, хрипящим голосом, ее серые глаза опухли и словно тают, стекая крупными каплями слез. Меня держит за руку бабушка, — круглая, большеголовая, с огромными глазами и смешным рыхлым носом; она вся черная, мягкая и удивительно интересная; она тоже плачет, как-то особенно и хорошо подпевая матери, дрожит вся и дергает меня, толкая к отцу; я упираюсь, прячусь за нее; мне боязно и неловко. Я никогда еще не видал, чтобы большие плакали, и не понимал слов, неоднократно сказанных бабушкой: — Попрощайся с тятей-то, никогда уж не увидишь его, помер он, голубчик, не в срок, не в свой час... Я был тяжко болен, — только что встал на ноги; во время болезни, — я это хорошо помню, — отец весело возился со мною, потом он вдруг исчез, и его заменила бабушка, странный человек. — Ты откуда пришла? — спросил я ее. Она ответила: — С верху, из Нижнего, да не пришла, а приехала! По воде-то не ходят, шиш! Это было смешно и непонятно: наверху, в доме, жили бородатые крашеные персияне, а в подвале старый желтый калмык продавал овчины. По лестнице можно съехать верхом на перилах или, когда упадешь, скатиться кувырком, — это я знал хорошо. И при чем тут вода? Всё неверно и забавно спутано. — А отчего я шиш? — Оттого, что шумишь, — сказала она, тоже смеясь. Она говорила ласково, весело, складно. Я с первого же дня подружился с нею, и теперь мне хочется, чтобы она скорее ушла со мною из этой комнаты. Меня подавляет мать; ее слезы и вой зажгли во мне новое, тревожное чувство. Я впервые вижу ее такою, — она была всегда строгая, говорила мало; она чистая, гладкая и большая, как лошадь; у нее жесткое тело и страшно сильные руки. А сейчас она вся как-то неприятно вспухла и растрепана, всё на ней разорвалось; волосы, лежавшие на голове аккуратно, большою светлой шапкой, рассыпались по голому плечу, упали на лицо, а половина их, заплетенная в косу, болтается, задевая уснувшее отцово лицо. Я уже давно стою в комнате, но она ни разу не взглянула на меня, — причесывает отца и всё рычит, захлебываясь слезами. В дверь заглядывают черные мужики и солдат-будочник. Он сердито кричит: — Скорее убирайте! Окно занавешено темной шалью; она вздувается, как парус. Однажды отец катал меня на лодке с парусом. Вдруг ударил гром. Отец засмеялся, крепко сжал меня коленями и крикнул: — Ничего, не бойся, Лук! Вдруг мать тяжело взметнулась с пола, тотчас снова осела, опрокинулась на спину, разметав волосы по полу; ее слепое, белое лицо посинело, и, оскалив зубы, как отец, она сказала страшным голосом: — Дверь затворите... Алексея — вон! Оттолкнув меня, бабушка бросилась к двери, закричала: — Родимые, не бойтесь, не троньте, уйдите Христа ради! Это — не холера, роды пришли, помилуйте, батюшки! Я спрятался в темный угол за сундук и оттуда смотрел, как мать извивается по полу, охая и скрипя зубами, а бабушка, ползая вокруг, говорит ласково и радостно: — Во имя отца и сына! Потерпи, Варюша! Пресвятая мати божия, заступница... Мне страшно; они возятся на полу около отца, задевают его, стонут и кричат, а он неподвижен и точно смеется. Это длилось долго — возня на полу; не однажды мать вставала на ноги и снова падала; бабушка выкатывалась из комнаты, как большой черный мягкий шар; потом вдруг во тьме закричал ребенок. — Слава тебе, господи! — сказала бабушка. — Мальчик! И зажгла свечу. Я, должно быть, заснул в углу, — ничего не помню больше. Второй оттиск в памяти моей — дождливый день, пустынный угол кладбища; я стою на скользком бугре липкой земли и смотрю в яму, куда опустили гроб отца; на дне ямы много воды и есть лягушки, — две уже взобрались на желтую крышку гроба. У могилы — я, бабушка, мокрый будочник и двое сердитых мужиков с лопатами. Всех осыпает теплый дождь, мелкий, как бисер. — Зарывай, — сказал будочник, отходя прочь. Бабушка заплакала, спрятав лицо в конец головного платка. Мужики, согнувшись, торопливо начали сбрасывать землю в могилу, захлюпала вода; спрыгнув с гроба, лягушки стали бросаться на стенки ямы, комья земли сшибали их на дно. — Отойди, Леня, — сказала бабушка, взяв меня за плечо; я выскользнул из-под ее руки, не хотелось уходить. — Экой ты, господи, — пожаловалась бабушка, не то на меня, не то на бога, и долго стояла молча, опустив голову; уже могила сравнялась с землей, а она всё еще стоит. Мужики гулко шлепали лопатами по земле; налетел ветер и прогнал, унес дождь. Бабушка взяла меня за руку и повела к далекой церкви, среди множества темных крестов. — Ты что не поплачешь? — спросила она, когда вышла за ограду. — Поплакал бы! — Не хочется, — сказал я. — Ну, не хочется, так и не надо, — тихонько выговорила она. Всё это было удивительно: я плакал редко и только от обиды, не от боли; отец всегда смеялся над моими слезами, а мать кричала: — Не смей плакать! Потом мы ехали по широкой, очень грязной улице на дрожках, среди темно-красных домов; я спросил бабушку: — А лягушки не вылезут? — Нет, уж не вылезут, — ответила она. — Бог с ними! Ни отец, ни мать не произносили так часто и родственно имя божие. Через несколько дней я, бабушка и мать ехали на пароходе, в маленькой каюте; новорожденный брат мой Максим умер и лежал на столе в углу, завернутый в белое, спеленатый красною тесьмой. Примостившись на узлах и сундуках, я смотрю в окно, выпуклое и круглое, точно глаз коня; за мокрым стеклом бесконечно льется мутная, пенная вода. Порою она, вскидываясь, лижет стекло. Я невольно прыгаю на пол. — Не бойся, — говорит бабушка и, легко приподняв меня мягкими руками, снова ставит на узлы. Над водою — серый, мокрый туман; далеко где-то является темная земля и снова исчезает в тумане и воде. Всё вокруг трясется. Только мать, закинув руки за голову, стоит, прислонясь к стене, твердо и неподвижно. Лицо у нее темное, железное и слепое, глаза крепко закрыты, она всё время молчит, и вся какая-то другая, новая, даже платье на ней незнакомо мне. Бабушка не однажды говорила ей тихо: — Варя, ты бы поела чего, маленько, а? Она молчит и неподвижна. Бабушка говорит со мною шёпотом, а с матерью — громче, но как-то осторожно, робко и очень мало. Мне кажется, что она боится матери. Это понятно мне и очень сближает с бабушкой. — Саратов, — неожиданно громко и сердито сказала мать. — Где же матрос? Вот и слова у нее странные, чужие: Саратов, матрос. Вошел широкий седой человек, одетый в синее, принес маленький ящик. Бабушка взяла его и стала укладывать тело брата, уложила и понесла к двери на вытянутых руках, но, — толстая, — она могла пройти в узенькую дверь каюты только боком и смешно замялась перед нею. — Эх, мамаша, — крикнула мать, отняла у нее гроб, и обе они исчезли, а я остался в каюте, разглядывая синего мужика. — Что, отошел братишка-то? — сказал он, наклонясь ко мне. — Ты кто? — Матрос. — А Саратов — кто? — Город. Гляди в окно, вот он! За окном двигалась земля; темная, обрывистая, она курилась туманом, напоминая большой кусок хлеба, только что отрезанный от каравая. — А куда бабушка ушла? — Внука хоронить. — Его в землю зароют? — А как же? Зароют. Я рассказал матросу, как зарыли живых лягушек, хороня отца. Он поднял меня на руки, тесно прижал к себе и поцеловал. — Эх, брат, ничего ты еще не понимаешь! — сказал он. — Лягушек жалеть не надо, господь с ними! Мать пожалей, — вон как ее горе ушибло! Над нами загудело, завыло. Я уже знал, что это — пароход, и не испугался, а матрос торопливо опустил меня на пол и бросился вон, говоря: — Надо бежать! И мне тоже захотелось убежать. Я вышел за дверь. В полутемной узкой щели было пусто. Недалеко от двери блестела медь на ступенях лестницы. Взглянув наверх, я увидал людей с котомками и узлами в руках. Было ясно, что все уходят с парохода, — значит, и мне нужно уходить. Но когда вместе с толпою мужиков я очутился у борта парохода, перед мостками на берег, все стали кричать на меня: — Это чей? Чей ты? — Не знаю. Меня долго толкали, встряхивали, щупали. Наконец явился седой матрос и схватил меня, объяснив: — Это астраханский, из каюты... Бегом он снес меня в каюту, сунул на узлы и ушел, грозя пальцем: — Я тебе задам! Шум над головою становился всё тише, пароход уже не дрожал и не бухал по воде. Окно каюты загородила какая-то мокрая стена; стало темно, душно, узлы точно распухли, стесняя меня, и всё было нехорошо. Может быть, меня так и оставят навсегда одного в пустом пароходе? Подошел к двери. Она не отворяется, медную ручку ее нельзя повернуть. Взяв бутылку с молоком, я со всею силой ударил по ручке. Бутылка разбилась, молоко облило мне ноги, натекло в сапоги. Огорченный неудачей, я лег на узлы, заплакал тихонько и, в слезах, уснул. А когда проснулся, пароход снова бухал и дрожал, окно каюты горело, как солнце. Бабушка, сидя около меня, чесала волосы и морщилась, что-то нашептывая. Волос у нее было странно много, они густо покрывали ей плечи, грудь, колени и лежали на полу, черные, отливая синим. Приподнимая их с пола одною рукою и держа на весу, она с трудом вводила в толстые пряди деревянный редкозубый гребень; губы ее кривились, темные глаза сверкали сердито, а лицо в этой массе волос стало маленьким и смешным. Сегодня она казалась злою, но когда я спросил, отчего у нее такие длинные волосы, она сказала вчерашним теплым и мягким голосом: — Видно, в наказание господь дал, — расчеши-ка вот их, окаянные! Смолоду я гривой этой хвасталась, на старости кляну! А ты спи! Еще рано, — солнышко чуть только с ночи поднялось... — Не хочу уж спать! — Ну, ино не спи, — тотчас согласилась она, заплетая косу и поглядывая на диван, где вверх лицом, вытянувшись струною, лежала мать. — Как это ты вчера бутыль-то раскокал? Тихонько говори! Говорила она, как-то особенно выпевая слова, и они легко укреплялись в памяти моей, похожие на цветы, такие же ласковые, яркие, сочные. Когда она улыбалась, ее темные, как вишни, зрачки расширялись, вспыхивая невыразимо приятным светом, улыбка весело обнажала белые крепкие зубы, и, несмотря на множество морщин в темной коже щек, всё лицо казалось молодым и светлым. Очень портил его этот рыхлый нос с раздутыми ноздрями и красный на конце. Она нюхала табак из черной табакерки, украшенной серебром. Вся она — темная, но светилась изнутри — через глаза — неугасимым, веселым и теплым светом. Она сутула, почти горбатая, очень полная, а двигалась легко и ловко, точно большая кошка, — она и мягкая такая же, как этот ласковый зверь. До нее как будто спал я, спрятанный в темноте, но явилась она, разбудила, вывела на свет, связала всё вокруг меня в непрерывную нить, сплела всё в разноцветное кружево и сразу стала на всю жизнь другом, самым близким сердцу моему, самым понятным и дорогим человеком, — это ее бескорыстная любовь к миру обогатила меня, насытив крепкой силой для трудной жизни. Сорок лет назад пароходы плавали медленно; мы ехали до Нижнего очень долго, и я хорошо помню эти первые дни насыщения красотою. Установилась хорошая погода; с утра до вечера я с бабушкой на палубе, под ясным небом, между позолоченных осенью, шелками шитых берегов Волги. Не торопясь, лениво и гулко бухая плицами по серовато-синей воде, тянется вверх по течению светло-рыжий пароход, с баржой на длинном буксире. Баржа серая и похожа на мокрицу. Незаметно плывет над Волгой солнце; каждый час всё вокруг ново, всё меняется; зеленые горы — как пышные складки на богатой одежде земли; по берегам стоят города и села, точно пряничные издали; золотой осенний лист плывет по воде. — Ты гляди, как хорошо-то! — ежеминутно говорит бабушка, переходя от борта к борту, и вся сияет, а глаза у нее радостно расширены. Часто она, заглядевшись на берег, забывала обо мне: стоит у борта, сложив руки на груди, улыбается и молчит, а на глазах слезы. Я дергаю ее за темную, с набойкой цветами, юбку. — Ась? — встрепенется она. — А я будто задремала да сон вижу. — А о чем плачешь? — Это, милый, от радости да от старости, — говорит она, улыбаясь. — Я ведь уж старая, за шестой десяток лета-вёсны мои перекинулись-пошли. И, понюхав табаку, начинает рассказывать мне какие-то диковинные истории о добрых разбойниках, о святых людях, о всяком зверье и нечистой силе. Сказки она сказывает тихо, таинственно, наклонясь к моему лицу, заглядывая в глаза мне расширенными зрачками, точно вливая в сердце мое силу, приподнимающую меня. Говорит, точно поет, и чем дальше, тем складней звучат слова. Слушать ее невыразимо приятно. Я слушаю и прошу: — Еще! — А еще вот как было: сидит в подпечке старичок домовой, занозил он себе лапу лапшой, качается, хныкает: «Ой, мышеньки, больно, ой, мышата, не стерплю!» Подняв ногу, она хватается за нее руками, качает ее на весу и смешно морщит лицо, словно ей самой больно. Вокруг стоят матросы — бородатые ласковые мужики, — слушают, смеются, хвалят ее и тоже просят: — А ну, бабушка, расскажи еще чего! Потом говорят: — Айда ужинать с нами! За ужином они угощают ее водкой, меня — арбузами, дыней; это делается скрытно: на пароходе едет человек, который запрещает есть фрукты, отнимает их и выбрасывает в реку. Он одет похоже на будочника — с медными пуговицами — и всегда пьяный; люди прячутся от него. Мать редко выходит на палубу и держится в стороне от нас. Она всё молчит, мать. Ее большое стройное тело, темное, железное лицо, тяжелая корона заплетенных в косы светлых волос, — вся она мощная и твердая, — вспоминаются мне как бы сквозь туман или прозрачное облако; из него отдаленно и неприветливо смотрят прямые серые глаза, такие же большие, как у бабушки. Однажды она строго сказала: — Смеются люди над вами, мамаша! — А господь с ними! — беззаботно ответила бабушка. — А пускай смеются, на доброе им здоровье! Помню детскую радость бабушки при виде Нижнего. Дергая за руку, она толкала меня к борту и кричала: — Гляди, гляди, как хорошо! Вот он, батюшка, Нижний-то! Вот он какой, богов! Церкви-те, гляди-ка ты, летят будто! И просила мать, чуть не плача: — Варюша, погляди, чай, а? Поди, забыла ведь! Порадуйся! Мать хмуро улыбалась. Когда пароход остановился против красивого города, среди реки, тесно загроможденной судами, ощетинившейся сотнями острых мачт, к борту его подплыла большая лодка со множеством людей, подцепилась багром к спущенному трапу, и один за другим люди из лодки стали подниматься на палубу. Впереди всех быстро шел небольшой сухонький старичок, в черном длинном одеянии, с рыжей, как золото, бородкой, с птичьим носом и зелеными глазками. — Папаша! — густо и громко крикнула мать и опрокинулась на него, а он, хватая ее за голову, быстро гладя щеки ее маленькими красными руками, кричал, взвизгивая: — Что-о, дура? Ага-а! То-то вот... Эх вы-и... Бабушка обнимала и целовала как-то сразу всех, вертясь, как винт; она толкала меня к людям и говорила торопливо: — Ну, скорее! Это — дядя Михайло, это — Яков... Тетка Наталья, это — братья, оба Саши, сестра Катерина, это всё наше племя, вот сколько! Дедушка сказал ей: — Здорова ли, мать? Они троекратно поцеловались. Дед выдернул меня из тесной кучи людей и спросил, держа за голову: — Ты чей таков будешь? — Астраханский, из каюты... — Чего он говорит? — обратился дед к матери и, не дождавшись ответа, отодвинул меня, сказав: — Скулы-те отцовы... Слезайте в лодку! Съехали на берег и толпой пошли в гору, по съезду, мощенному крупным булыжником, между двух высоких откосов, покрытых жухлой, примятой травой. Дед с матерью шли впереди всех. Он был ростом под руку ей, шагал мелко и быстро, а она, глядя на него сверху вниз, точно по воздуху плыла. За ними молча двигались дядья: черный гладковолосый Михаил, сухой, как дед; светлый и кудрявый Яков, какие-то толстые женщины в ярких платьях и человек шесть детей, все старше меня и все тихие. Я шел с бабушкой и маленькой теткой Натальей. Бледная, голубоглазая, с огромным животом, она часто останавливалась и, задыхаясь, шептала: — Ой, не могу! — Нашто они тревожили тебя? — сердито ворчала бабушка. — Эко неумное племя! И взрослые и дети — все не понравились мне, я чувствовал себя чужим среди них, даже и бабушка как-то померкла, отдалилась. Особенно же не понравился мне дед; я сразу почуял в нем врага, и у меня явилось особенное внимание к нему, опасливое любопытство. Дошли до конца съезда. На самом верху его, прислонясь к правому откосу и начиная собою улицу, стоял приземистый одноэтажный дом, окрашенный грязно-розовой краской, с нахлобученной низкой крышей и выпученными окнами. С улицы он показался мне большим, но внутри его, в маленьких полутемных комнатах, было тесно; везде, как на пароходе перед пристанью, суетились сердитые люди, стаей вороватых воробьев метались ребятишки, и всюду стоял едкий, незнакомый запах. Я очутился на дворе. Двор был тоже неприятный: весь завешан огромными мокрыми тряпками, заставлен чанами с густой разноцветной водою. В ней тоже мокли тряпицы. В углу, в низенькой полуразрушенной пристройке, жарко горели дрова в печи, что-то кипело, булькало, и невидимый человек громко говорил странные слова: — Сандал — фуксин — купорос...

Главный герой произведения Алеша рассказывает о том, что его первым отчетливым воспоминанием стала смерть отца. В этот момент ребенок еще не понимает, что осиротел, но надолго запоминает отчаянный крик и рыдания Варвары, его матери. Трагедия провоцирует преждевременные роды у женщины, и вскоре сам Алеша, его новорожденный брат и мать едут вместе с бабушкой Акулиной в Нижний Новгород.

По дороге младенец умирает. Бабушка всячески старается развеселить и успокоить внука, отвлекая его различными сказками, а по прибытии к месту назначения Алешу и его мать встречают дед Василий Каширин, а также дядья, все эти люди сразу же вызывают у малыша антипатию и страх.

Большая семья дедушки проживает в доме, первый этаж которого занят мастерской, где выполняются красильные работы. Мальчик быстро понимает, что домочадцы абсолютно не дружат между собой, относятся друг к другу с неприязнью и между дядьями не утихает соперничество.

Его мать Варя в свое время вступила в брак без благословения со стороны отца, поэтому ее братья не устают требовать у старшего Каширина положенное сестре приданое. Прибытие в дом Варвары и ее сынишки лишь усиливает всеобщую враждебность и напряженность, царящие в этой семье.

Каждую субботу дед устраивал порку внукам, в чем-либо провинившимся на протяжении недели. Наступает момент, когда то же самое происходит и с Алешей, однако впоследствии, когда избитый мальчик вынужден отлеживаться в кровати, старик приходит к нему мириться. Ребенок понимает, что на самом деле дед не является столь уж страшным и жестоким человеком, но и не может простить ему истязаний. Подмастерье по кличке Цыганок, выросший в доме Кашириных, бросается на помощь Алеше, подставляя собственные руки под безжалостные розги.

Сын Варвары вскоре сближается с этим симпатичным, веселым и работящим пареньком, однако вскоре Цыганок погибает, один из дядьев Алеши заставляет его нести на могилу своей супруги тяжелейший крест, и юноша, надорвавшись, умирает от внутреннего кровотечения. Со временем жизнь в доме Каширина становится все более тяжелой, мучительной и печальной, единственной отрадой для мальчика остаются сказки его бабушки Акулины.

Алеша замечает и то, что соседи уважают и любят эту пожилую женщину и постоянно обращаются к ней за советами по самым различным вопросам, она знает множество кулинарных рецептов, прекрасно умеет плести кружева, а дед понемногу начинает обучать внука грамоте. Паренек оказывается способным учеником и вскоре без труда разбирает церковный устав.

Тем временем дядья мальчика все более настойчиво требуют у деда приданое Варвары, один из них даже угрожает ему расправой, в итоге Каширины приобретают другой дом. В это время у Алеши завязывается дружба с квартирантом, прозванным Хорошим Делом. Этот человек отличается незаурядным умом, склонностью к изобретательству, спокойным характером, и под его руководством парень учится излагать происшедшие события по порядку, не добавляя излишних подробностей. Однако бабушке и дедушке Алеши совсем не нравится его общение со странным, не похожим на других мужчиной, и Хорошее Дело вынужден уехать.

Дед настаивает на том, чтобы мать Алексея повторно вышла замуж, однако молодая женщина отказывается от любых предложений. Когда бабушка заступается за дочь, Каширин безжалостно ее избивает, и возмущенный до глубины души внук мстит обидчику, испортив его святцы.

Алеша переносит оспу, болезнь протекает долго и тяжело, в течение всего этого времени о мальчике усердно заботится бабушка. Вместо сказок она теперь рассказывает ему об отце, Максиме Пешкове, о котором сын фактически ничего не знает. Покойный Максим был отличным мастером-краснодеревщиком, но Варвара вышла за него вопреки воле отца, Каширин полагал, что его красивая дочь достойна получить в супруги настоящего дворянина.

Через некоторое время мать Алеши все же выбирает для себя второго мужа, некоего Евгения Максимова. Мальчик сразу же проникается к отчиму неприязнью, а дела деда идут все хуже, он продает дом и снимает две небольшие комнатки в подвальном помещении. Алексей вынужден жить с матерью и ее супругом, он видит, что отчим обманывает Варвару с другой женщиной и регулярно поднимает на нее руку, невзирая на ее беременность. Однажды парень даже замахивается на Евгения ножом, но мать успевает перехватить его руку.

Алеше снова приходится поселиться у бабушки и дедушки, старик проявляет крайнюю скупость, Акулина вышивает и плетет кружева, чтобы заработать хотя бы несколько копеек на хлеб. Ее внук собирает различную ветошь, кости, не стесняется обкрадывать пьяных, ворует дрова, а школьные товарищи, видя все происходящее, не перестают издеваться над Алешей и нищетой его семьи. Вскоре к Кашириным приезжает Варвара с малышом, ее супруг сбежал, и женщина не знает, где он находится.

Мать Алексея серьезно больна, а бабушка перебирается в дом одного состоятельного купца, нанявшего ее для вышивки покрова. Старый Каширин вынужден ухаживать за маленьким внуком, из-за своей жадности он то и дело недокармливает малыша.

Сам Алеша также охотно играет с братом, но Варвара по прошествии нескольких месяцев уходит из жизни на руках у сына, не встретившись более с мужем. Сразу же после похорон дед объявляет парнишке о том, что не намеревается его содержать, и отныне для мальчика начинается совершенно самостоятельная жизнь, он приступает к настоящей, взрослой работе на чужих людей.


Горький Максим
Детство
А.М.Горький
Детство
Сыну моему посвящаю
I
В полутёмной тесной комнате, на полу, под окном, лежит мой отец, одетый в белое и необыкновенно длинный; пальцы его босых ног странно растопырены, пальцы ласковых рук, смирно положенных на грудь, тоже кривые; его весёлые глаза плотно прикрыты чёрными кружками медных монет, доброе лицо темно и пугает меня нехорошо оскаленными зубами.
Мать, полуголая, в красной юбке, стоит на коленях, зачёсывая длинные, мягкие волосы отца со лба на затылок чёрной гребёнкой, которой я любил перепиливать корки арбузов; мать непрерывно говорит что-то густым, хрипящим голосом, её серые глаза опухли и словно тают, стекая крупными каплями слёз.
Меня держит за руку бабушка - круглая, большеголовая, с огромными глазами и смешным рыхлым носом; она вся чёрная, мягкая и удивительно интересная; она тоже плачет, как-то особенно и хорошо подпевая матери, дрожит вся и дёргает меня, толкая к отцу; я упираюсь, прячусь за неё; мне боязно и неловко.
Я никогда ещё не видал, чтобы большие плакали, и не понимал слов, неоднократно сказанных бабушкой:
- Попрощайся с тятей-то, никогда уж не увидишь его, помер он, голубчик, не в срок, не в свой час...
Я был тяжко болен,- только что встал на ноги; во время болезни - я это хорошо помню - отец весело возился со мною, потом он вдруг исчез, и его заменила бабушка, странный человек.
- Ты откуда пришла? - спросил я её.
Она ответила:
- С верху, из Нижнего, да не пришла, а приехала! По воде-то не ходят, шиш!
Это было смешно и непонятно: наверху, в доме, жили бородатые, крашеные персияне, а в подвале старый, жёлтый калмык продавал овчины. По лестнице можно съехать верхом на перилах или, когда упадёшь, скатиться кувырком,это я знал хорошо. И при чём тут вода? Всё неверно и забавно спутано.
- А отчего я шиш?
- Оттого, что шумишь,- сказала она, тоже смеясь.
Она говорила ласково, весело, складно. Я с первого же дня подружился с нею, и теперь мне хочется, чтобы она скорее ушла со мною из этой комнаты.
Меня подавляет мать; её слёзы и вой зажгли во мне новое, тревожное чувство. Я впервые вижу её такою,- она была всегда строгая, говорила мало; она чистая, гладкая и большая, как лошадь; у неё жёсткое тело и страшно сильные руки. А сейчас она вся как-то неприятно вспухла и растрёпана, всё на ней разорвалось; волосы, лежавшие на голове аккуратно, большою светлой шапкой, рассыпались по голому плечу, упали на лицо, а половина их, заплетённая в косу, болтается, задевая уснувшее отцово лицо. Я уже давно стою в комнате, но она ни разу не взглянула на меня, - причёсывает отца и всё рычит, захлёбываясь слезами.
В дверь заглядывают чёрные мужики и солдат-будочник. Он сердито кричит:
- Скорее убирайте!
Окно занавешено тёмной шалью; она вздувается, как парус. Однажды отец катал меня на лодке с парусом. Вдруг ударил гром. Отец засмеялся, крепко сжал меня коленями и крикнул:
- Ничего не бойся, Лук!
Вдруг мать тяжело взметнулась с пола, тотчас снова осела, опрокинулась на спину, разметав волосы по полу; её слепое, белое лицо посинело, и, оскалив зубы, как отец, она сказала страшным голосом:
- Дверь затворите... Алексея - вон!
Оттолкнув меня, бабушка бросилась к двери, закричала:
- Родимые, не бойтесь, не троньте, уйдите Христа ради! Это не холера, роды пришли, помилуйте, батюшки!
Я спрятался в тёмный угол за сундук и оттуда смотрел как мать извивается по полу, охая и скрипя зубами, а бабушка, ползая вокруг, говорит ласково и радостно:
- Во имя отца и сына! Потерпи, Варюша!.. Пресвятая мати божия, заступница:
Мне страшно; они возятся на полу около отца, задевают его, стонут и кричат, а он неподвижен и точно смеётся. Это длилось долго - возня на полу; не однажды мать вставала на ноги и снова падала; бабушка выкатывалась из комнаты, как большой чёрный мягкий шар; потом вдруг во тьме закричал ребёнок.
- Слава тебе, господи! - сказала бабушка. - Мальчик!
И зажгла свечу.
Я, должно быть, заснул в углу,- ничего не помню больше.
Второй оттиск в памяти моей - дождливый день, пустынный угол кладбища; я стою на скользком бугре липкой земли и смотрю в яму, куда опустили гроб отца; на дне ямы много воды и есть лягушки,- две уже взобрались на жёлтую крышку гроба.
У могилы - я, бабушка, мокрый будочник и двое сердитых мужиков с лопатами. Всех осыпает тёплый дождь, мелкий, как бисер.
- Зарывай,- сказал будочник, отходя прочь.
Бабушка заплакала, спрятав лицо в конец головного платка. Мужики, согнувшись, торопливо начали сбрасывать землю в могилу, захлюпала вода; спрыгнув с гроба, лягушки стали бросаться на стенки ямы, комья земли сшибали их на дно.
- Отойди, Лёня,- сказала бабушка, взяв меня за плечо; я выскользнул из-под её руки, не хотелось уходить.
- Экой ты, господи,- пожаловалась бабушка, не то на меня, не то на бога, и долго стояла молча, опустив голову; уже могила сровнялась с землёй, а она всё ещё стоит.
Мужики гулко шлёпали лопатами по земле; налетел ветер и прогнал, унёс дождь. Бабушка взяла меня за руку и повела к далёкой церкви, среди множества тёмных крестов.
- Ты что не поплачешь? - спросила она, когда вышла за ограду. Поплакал бы!
- Не хочется,- сказал я.
- Ну, не хочется, так и не надо,- тихонько выговорила она.
Всё это было удивительно: я плакал редко и только от обиды, не от боли; отец всегда смеялся над моими слезами, а мать кричала:
- Не смей плакать!
Потом мы ехали по широкой, очень грязной улице на дрожках, среди тёмнокрасных домов; я спросил бабушку:
- А лягушки не вылезут?
- Нет, уж не вылезут,- ответила она. - Бог с ними!
Ни отец, ни мать не произносили так часто и родственно имя божие.
Через несколько дней я, бабушка и мать ехали на пароходе, в маленькой каюте; новорожденный брат мой Максим умер и лежал на столе в углу, завёрнутый в белое, спеленатый красною тесьмой.
Примостившись на узлах и сундуках, я смотрю в окно, выпуклое и круглое, точно глаз коня; за мокрым стеклом бесконечно льётся мутная, пенная вода. Порою она, вскидываясь, лижет стекло. Я невольно прыгаю на пол.
- Не бойся,- говорит бабушка и, легко приподняв меня мягкими руками, снова ставит на узлы.
Над водою - серый, мокрый туман; далеко где-то является тёмная земля и снова исчезает в тумане и воде. Всё вокруг трясётся. Только мать, закинув руки за голову, стоит, прислоняясь к стене, твёрдо и неподвижно. Лицо у неё тёмное, железное и слепое, глаза крепко закрыты, она всё время молчит, и вся какая-то другая, новая, даже платье на ней незнакомо мне.
Бабушка не однажды говорила ей тихо:
- Варя, ты бы поела чего, маленько, а?
Она молчит и неподвижна.
Бабушка говорит со мною шёпотом, а с матерью - громче, но как-то осторожно, робко и очень мало. Мне кажется, что она боится матери. Это понятно мне и очень сближает с бабушкой.
- Саратов,- неожиданно громко и сердито сказала мать. - Где же матрос?
Вот и слова у неё странные, чужие: Саратов, матрос.
Вошёл широкий седой человек, одетый в синее, принёс маленький ящик. Бабушка взяла его и стала укладывать тело брата, уложила и понесла к двери на вытянутых руках, но - толстая - она могла пройти в узенькую дверь каюты только боком и смешно замялась перед нею.
- Эх, мамаша,- крикнула мать, отняла у неё гроб, и обе они исчезли, а я остался в каюте, разглядывая синего мужика.
- Что, отошёл братишка-то? - сказал он, наклонясь ко мне.
- Ты кто?
- Матрос.
- А Саратов - кто?
- Город. Гляди в окно, вот он!
За окном двигалась земля; тёмная, обрывистая, она курилась туманом, напоминая большой кусок хлеба, только что отрезанный от каравая.
- А куда бабушка ушла?
- Внука хоронить.
- Его в землю зароют?
- А как же? Зароют.
Я рассказал матросу, как зарыли живых лягушек, хороня отца. Он поднял меня на руки, тесно прижал к себе и поцеловал.
- Эх, брат, ничего ты ещё не понимаешь! - сказал он. - Лягушек жалеть не надо, господь с ними! Мать пожалей,- вон как её горе ушибло!
Над нами загудело, завыло. Я уже знал, что это - пароход, и не испугался, а матрос торопливо опустил меня на пол и бросился вон, говоря:
- Надо бежать!
И мне тоже захотелось убежать. Я вышел за дверь. В полутёмной узкой щели было пусто. Недалеко от двери блестела медь на ступенях лестницы. Взглянув наверх, я увидал людей с котомками и узлами в руках. Было ясно, что все уходят с парохода,- значит и мне нужно уходить.
Но когда вместе с толпою мужиков я очутился у борта парохода, перед мостками на берег, все стали кричать на меня:
- Это чей? Чей ты?
- Не знаю.
Меня долго толкали, встряхивали, щупали. Наконец явился седой матрос и схватил меня, объяснив:
- Это астраханский, из каюты...
Бегом он снёс меня в каюту, сунул на узлы и ушёл, грозя пальцем:
- Я тебе задам!
Шум над головою становился всё тише, пароход уже не дрожал и не бухал по воде. Окно каюты загородила какая-то мокрая стена; стало темно, душно, узлы точно распухли, стесняя меня, и всё было нехорошо. Может быть, меня так и оставят навсегда одного в пустом пароходе?
Подошёл к двери. Она не отворяется, медную ручку её нельзя повернуть. Взяв бутылку с молоком, я со всею силой ударил по ручке. Бутылка разбилась, молоко облило мне ноги, натекло в сапоги.
Огорчённый неудачей, я лёг на узлы, заплакал тихонько и, в слезах, уснул.
А когда проснулся, пароход снова бухал и дрожал, окно каюты горело, как солнце. Бабушка, сидя около меня, чесала волосы и морщилась, что-то нашёптывая. Волос у неё было странно много, они густо покрывали ей плечи, грудь, колени и лежали на полу, чёрные, отливая синим. Приподнимая их с пола одною рукою и держа на весу, она с трудом вводила в толстые пряди деревянный редкозубый гребень; губы её кривились, тёмные глаза сверкали сердито, а лицо в этой массе волос стало маленьким и смешным.
Сегодня она казалась злою, но когда я спросил, отчего у неё такие длинные волосы, она сказала вчерашним тёплым и мягким голосом:
- Видно, в наказание господь дал, - расчеши-ка вот их, окаянные! Смолоду я гривой этой хвасталась, на старости кляну! А ты спи! Ещё рано,солнышко чуть только с ночи поднялось...
- Не хочу уж спать!
- Ну, ино не спи,- тотчас согласилась она, заплетая косу и поглядывая на диван, где вверх лицом, вытянувшись струною, лежала мать. - Как это ты вчера бутыль-то раскокал? Тихонько говори!
Говорила она, как-то особенно выпевая слова, и они легко укрепля- лись в памяти моей, похожие на цветы, такие же ласковые, яркие, сочные. Когда она улыбалась, её тёмные, как вишни, зрачки расширялись, вспыхивая невыразимо приятным светом, улыбка весело обнажала белые, крепкие зубы, и, несмотря на множество морщин в тёмной коже щёк, всё лицо казалось молодым и светлым. Очень портил его этот рыхлый нос с раздутыми ноздрями и красный на конце. Она нюхала табак из чёрной табакерки, украшенной серебром. Вся она тёмная, но светилась изнутри - через глаза - неугасимым, весёлым и тёплым светом. Она сутула, почти горбатая, очень полная, а двигалась легко и ловко, точно большая кошка, - она и мягкая такая же, как этот ласковый зверь.
До неё как будто спал я, спрятанный в темноте, но явилась она, разбудила, вывела на свет, связала всё вокруг меня в непрерывную нить, сплела всё в разноцветное кружево и сразу стала на всю жизнь другом, самым близким сердцу моему, самым понятным и дорогим человеком, - это её бескорыстная любовь к миру обогатила меня, насытив крепкой силой для трудной жизни.
Сорок лет назад пароходы плавали медленно; мы ехали до Нижнего очень долго, и я хорошо помню эти первые дни насыщения красотою.
Установилась хорошая погода; с утра до вечера я с бабушкой на палубе, под ясным небом, между позолоченных осенью, шелками шитых берегов Волги. Не торопясь, лениво и гулко бухая плицами по серовато-синей воде, тянется вверх по течению светлорыжий пароход, с баржой на длинном буксире. Баржа серая и похожа на мокрицу. Незаметно плывёт над Волгой солнце; каждый час вокруг всё ново, всё меняется; зелёные горы - как пышные складки на богатой одежде земли; по берегам стоят города и сёла, точно пряничные издали; золотой осенний лист плывёт по воде.
- Ты гляди, как хорошо-то! - ежеминутно говорит бабушка, переходя от борта к борту, и вся сияет, а глаза у неё радостно расширены.
Часто она, заглядевшись на берег, забывала обо мне: стоит у борта, сложив руки на груди, улыбается и молчит, а на глазах слёзы. Я дёргаю её за тёмную, с набойкой цветами, юбку.
- Ась? - встрепенётся она. - А я будто задремала да сон вижу.
- А о чём плачешь?
- Это, милый, от радости да от старости,- говорит она, улыбаясь. - Я ведь уж старая, за шестой десяток лета-вёсны мои перекинулись-пошли.
И, понюхав табаку, начинает рассказывать мне какие-то диковинные истории о добрых разбойниках, о святых людях, о всяком зверье и нечистой силе.
Сказки она сказывает тихо, таинственно, наклонясь к моему лицу, заглядывая в глаза мне расширенными зрачками, точно вливая в сердце моё силу, приподнимающую меня. Говорит, точно поёт, и чем дальше, тем складней звучат слова. Слушать её невыразимо приятно. Я слушаю и прошу:
- Ещё!
- А ещё вот как было: сидит в подпечке старичок-домовой, занозил он себе лапу лапшой, качается, хныкает: "Ой, мышеньки, больно, ой, мышата, не стерплю!"
Подняв ногу, она хватается за неё руками, качает её на весу и смешно морщит лицо, словно ей самой больно.
Вокруг стоят матросы - бородатые, ласковые мужики,- слушают, смеются, хвалят её и тоже просят:
- А ну, бабушка, расскажи ещё чего!
Потом говорят:
- Айда ужинать с нами!
За ужином они угощают её водкой, меня - арбузами, дыней; это делается скрытно: на пароходе едет человек, который запрещает есть фрукты, отнимает их и выбрасывает в реку. Он одет похоже на будочника - с медными пуговицами - и всегда пьяный; люди прячутся от него.
Мать редко выходит на палубу и держится в стороне от нас. Она всё молчит, мать. Её большое, стройное тело, тёмное, железное лицо, тяжёлая корона заплетённых в косы светлых волос - вся она, мощная и твёрдая, вспоминается мне как бы сквозь туман или прозрачное облако; из него отдалённо и неприветливо смотрят прямые серые глаза, такие же большие, как у бабушки.
Однажды она строго сказала:
- Смеются люди над вами, мамаша!
- А господь с ними! - беззаботно ответила бабушка. - А пускай смеются, на доброе им здоровье!
Помню детскую радость бабушки при виде Нижнего. Дёргая за руку, она толкала меня к борту и кричала:
- Гляди, гляди, как хорошо! Вот он, батюшка Нижний-то! Вот он какой, богов! Церкви-те, гляди-ка ты, летят будто!
И просила мать, чуть не плача:
- Варюша, погляди, чай, а? Поди, забыла ведь! Порадуйся!
Мать хмуро улыбалась.
Когда пароход остановился против красивого города, среди реки, тесно загромождённой судами, ощетинившейся сотнями острых мачт, к борту его подплыла большая лодка со множеством людей, подцепилась багром к спущенному трапу, и один за другим люди из лодки стали подниматься на палубу. Впереди всех быстро шёл небольшой сухонький старичок, в чёрном длинном одеянии, с рыжей, как золото, бородкой, с птичьим носом и зелёными глазками.
- Папаша! - густо и громко крикнула мать и опрокинулась на него, а он, хватая её за голову, быстро гладя щёки её маленькими, красными руками, кричал, взвизгивая:
- Что-о, дура? Ага-а! То-то вот... Эх вы-и...
Бабушка обнимала и целовала как-то сразу всех, вертясь, как винт; она толкала меня к людям и говорила торопливо:
- Ну, скорее! Это - дядя Михайло, это - Яков... Тётка Наталья, это братья, оба Саши, сестра Катерина, это всё наше племя, вот сколько!
Дедушка сказал ей:
- Здорова ли, мать?
Они троекратно поцеловались.
Дед выдернул меня из тесной кучи людей и спросил, держа за голову:
- Ты чей таков будешь?
- Астраханский, из каюты...
- Чего он говорит? - обратился дед к матери и, не дождавшись ответа, отодвинул меня, сказав:
- Скулы-те отцовы... Слезайте в лодку!
Съехали на берег и толпой пошли в гору, по съезду, мощённому крупным булыжником, между двух высоких откосов, покрытых жухлой, примятой травой.
Дед с матерью шли впереди всех. Он был ростом под руку ей, шагал мелко и быстро, а она, глядя на него сверху вниз, точно по воздуху плыла. За ними молча двигались дядья: чёрный гладковолосый Михаил, сухой, как дед, светлый и кудрявый Яков, какие-то толстые женщины в ярких платьях и человек шесть детей, все старше меня и все тихие. Я шёл с бабушкой и маленькой тёткой Натальей. Бледная, голубоглазая, с огромным животом, она часто останавливалась и, задыхаясь, шептала:
- Ой, не могу!
- На што они тревожили тебя? - сердито ворчала бабушка. - Эко неумное племя!
И взрослые и дети - все не понравились мне, я чувствовал себя чужим среди них, даже и бабушка как-то померкла, отдалилась.
Особенно же не понравился мне дед; я сразу почуял в нём врага, и у меня явилось особенное внимание к нему, опасливое любопытство.
Дошли до конца съезда. На самом верху его, прислоняясь к правому откосу и начиная собой улицу, стоял приземистый одноэтажный дом, окрашенный грязнорозовой краской, с нахлобученной низкой крышей и выпученными окнами. С улицы он показался мне большим, но внутри его, в маленьких, полутёмных комнатах, было тесно; везде, как на пароходе перед пристанью, суетились сердитые люди, стаей вороватых воробьёв метались ребятишки, и всюду стоял едкий, незнакомый запах.
Я очутился на дворе. Двор был тоже неприятный: весь завешан огромными мокрыми тряпками, заставлен чанами с густой разноцветной водою. В ней тоже мокли тряпицы. В углу, в низенькой полуразрушенной пристройке, жарко горели дрова в печи, что-то кипело, булькало, и невидимый человек громко говорил странные слова:
- Сандал - фуксин - купорос...
II
Началась и потекла со страшной быстротой густая, пестрая, невыразимо странная жизнь. Она вспоминается мне, как суровая сказка, хорошо рассказанная добрым, но мучительно правдивым гением.

Повесть «Детство» Горького посвящена страницам биографии писателя, выросшего после смерти родителей в доме Кашириных. Работу над первой частью трилогии Горький начал в 1913 году.

Повествование идет от лица главного героя, Алеши Пешкова. Писатель ставит своей задачей не просто описать события, происходившие в доме его деда и бабушки, где он рос, но и оценить их с позиций уже взрослого человека. События вводят в жуткую атмосферу страшных впечатлений, которые наложили свой отпечаток на мировосприятие ребенка, а каждый жизненный эпизод не прошел бесследно для формирования личности. Тяжелые испытания учат его делать выводы, оценивать людей, которых вокруг было множество: дяди и тети, постояльцы, двоюродные братья. Когда жестокий и властный дед избил мальчика за испорченную скатерть, и он заболел от побоев, то Алеша извлек из этого эпизода суровый «урок жизни». Наблюдая за людьми, живущими в доме, мальчик видит, как дядьки Михаил и Яков постоянно ссорятся из-за посягательства на наследство деда. По контрасту с этими героями – характеры кроткого сироты Цыганка, доброго мастера Григория Ивановича. Но настоящим душевным другом в жизни Алеши стала его бабушка, человек удивительной нравственной чистоты. На всю жизнь в памяти ребенка остался ее мягкий напевный голос, лучистые глаза, живая энергия и готовность помочь всем нуждающимся. Автобиографическая повесть Горького – рассказ о трудной жизненной школе, которую он прошел с раннего детства, познав боль и жестокость, доброту и заботу. Писатель считает, что именно детские годы дали ему щедрые знания, обогатили душу, заложили истоки характера и мировоззрения, научили в «скотской дряни» видеть доброе и человечное.